* * *
Ты помнишь, как, над книгою склонясь,
вчера читал мне, деланно дурашлив:
«…Любовь — это великая боязнь».
К чему гадать, давно ли стало страшно?
Когда — не знаю, вопреки всему
зашлось однажды сердце от испуга,
что ты на троекратный поцелуй
ответишь ночью троекратным стуком.
Как вор, живущий тайным ремеслом,
во тьме стараясь слиться с тротуаром,
беззвучней зверя, крадучись, в мой дом
ты проберешься сквозь подкопы арок.
Едва войдя, прижмешь меня к стене,
висок губами обожжешь до боли…
Мне страшно знать, что я отвечу «нет», —
тобой живя, живя одним тобою.
* * *
Устать бы, успокоиться зиме,
но что ни день, она в делах сноровистей.
Проснувшись, я все сплю и сплю. Во мне
нехватка солнца, кальция и совести.
Стучит на кухне ложками семья.
А я… Я отворачиваюсь к стенке:
слипаются тяжелых век края,
слепляются, как с вишнями вареники.
Укором слышен робкий скрип дверей…
Вставай, вставай, шепчу себе, пожалуйста,
увидишь — снежной пеной во дворе
давно залито осени пожарище.
Покоем белым полон белый свет,
простым, как долгожданное «прости меня».
Дочь прибежит. И ты поймешь, что нет
у счастья твоего иного имени.
* * *
Песчинка обиды моей для тебя — сущий вздор,
но ранит нещадно, саднит, изводя меня заживо.
Куда уж тебе покаянный вести разговор!
Сама начинаю свою же обиду заглаживать.
Закроюсь, поплачу, до блеска омою беду,
и как по-другому, когда даже ранящий нужен ты?
А что до песчинки… Тебе оправданье найду,
и будто бы нет её больше.
Гляди-ка — жемчужина.
* * *
Как много света нынче в городе…
Тебе шесть лет. Душа — нежна.
Уже с утра спешишь во двор ты,
карманы полные пшена.
И двор звучит гортанным гимном,
когда, смиренной вняв мольбе,
ты голубиною богиней
нисходишь к сизой голытьбе,
несешь благую весть народу…
Что без тебя он? Сир и слаб.
И голубь твой ступает в воду
морскими звездочками лап.
Но знаешь, и подумать жутко,
и странно понимать порой,
в каком кратчайшем промежутке
навек совпали мы с тобой!
Что скоро быть тебе с другими,
с другими радуясь, скорбя…
И нет сейчас тебя любимей,
нет голубимее тебя.
* * *
День за днем, год за годом сотрет суетливая жизнь,
только память о нас все равно можно вырвать у смерти.
Я уеду на море, а ты мне письмо напиши,
вот как раньше писали — листочек да белый конвертик.
Я под вечер приду — тонкокожая, в мокром песке,
насмотревшись на город, до сипа успев накупаться,
и прочту о тебе, и почувствую в каждой строке —
как поглажу — родные, от ручки отвыкшие пальцы.
И хоть будем тогда друг от друга мы так далеки,
я пойму, что теперь нас с тобою ничто не разделит.
Будут биться, как бились до нас и потом, мотыльки
под большим абажуром, бросающим кружево тени.
Будет так же стоять во дворе в темных трещинках стол,
будет пахнуть в тазу абрикос одуряюще-сладко.
Между жизнью и смертью твой трепетный ляжет листок,
как в чудесную книгу на лучшей странице — закладка.
* * *
Добро не требует взамен
ни славы о себе, ни слуха…
На автобазе по зиме
цепная ощенилась сука.
Какой мороз тогда стоял!
И все крепчал, назло как будто…
А через день пришел столяр
и новую ей сладил будку.
Люд так и ахнул: особняк!
Беззлобно скалился: «Видали?
Сам не построится никак,
ну хоть собаке…
А, Виталич?»
Виталич, делом занятой,
не ждал, когда погода стихнет:
наутро старое пальто
принес мамаше на подстилку.
То супу ей нальет: «Лакай…
Ведь пропадут кутята, канут…»
Народ острит: «В сыны полка
записаны сыны полкана!»
«Гляди, он и собаке рад!
Женою, часом, не обижен?» —
от смеха мужики лежат,
как горячо та щеки лижет.
…Когда ж мороз взошел, хоть вой,
столяр — ой, жди словечка хлесткого! —
весь выводок забрал домой.
Народ от всей души безмолвствовал.
* * *
Сердце рвется пополам,
в лоскутки-полоски:
я стихов — то здесь, то там
слышу отголоски.
Но по дому — топ-топ-топ! —
колобродит дочка.
Соль рассыпала.
Ах, чтоб!..
Упорхнула строчка.
Новый образ вдруг возник:
степь… гроза… раскаты…
Сын пришел.
Принес дневник.
Боже…
Степь, куда ты?!
Муж у двери — всех милей —
а в глазах у мужа:
не нальешь, жена, мне щей —
овдовеешь тут же.
Пол помыть, постричь бы дочь,
довязать рейтузы…
От меня несутся прочь
ветреные музы.
За спиной лишь: «хи-хи-хи» —
мне б такую живость…
Не слагаются стихи!
Значит, жизнь сложилась.
* * *
Гляжу во двор сквозь ветки голые:
там голубь, сизая душа,
гоняет по забору голубя,
хотя — ну чем он помешал?
Вон на заборе сколько места всем…
Сержусь, и смех меня берет:
вот дурачок, с забора треснется,
умнее будет наперед!
Ишь, разошелся, сыплет перьями…
Ну как его не пожалей?
Так смотрит Бог на нас, наверное, —
раздутых важностью своей.
И высоты нам не постичь Его,
когда глядим мы свысока:
клянем мы нашего обидчика,
а он жалеет, дурака.
Ведь сколько сил впустую брошено,
и тяжко после самому!
…Сидит вояка одинешенек,
молчит, и холодно ему.
* * *
Однажды нищий под моим окном
просил одежду, я охотно вынесла.
Он каждый день ходил ко мне потом,
то шапку, то костюм ненужный выпросит.
Был он худой — не человек, а тень,
но мучил тем, что не давал покоя мне:
ему что ни снеси, что ни надень,
все мало — хоть малó, хоть великó ему!
Такому только дай почуять власть,
повытащит и бра́тово, и му́жнино!
И ахнула, как мыслью обожглась:
быть может, он не жадный, а застуженный?
Ведь так случится подглядеть за кем —
и сильный, и удачливый как будто, но
того, кто с детства жил на сквозняке,
знобит потом всю жизнь — как ни укутывай.
И ходит он, не понятый людьми:
чего ему еще, какого лешего?
Но, может, тот, кто требует любви,
не избалованный, а изболевшийся?
Что вам, кому с любовью повезло,
скупиться, в ком тепла — запас немереный?
И клянчу я: подайте добрых слов…
А подадут — и даже им не верю я.
* * *
С любовью мой возделан сад,
пускай вокруг него под солнцем
сады такие шелестят,
что только ахнуть остается.
Ведь как бы ни был образцов
ваш добрый плод, как ни был чище,
вы — продолжение отцов,
а я — наследник пепелища.
Когда из брошенной земли
дымились сгустки черной пыли,
вы между саженцев росли,
вы сами — саженцами были.
Теперь почти мы наравне.
И в первый раз прощу, и в сотый,
когда прощаете вы — мне
несвоевременные всходы.
И вам, несущим урожай
так высоко, что ясно — кто вы,
готова руку я пожать.
Пусть даже вы мне — не готовы.
* * *
На снимке довоенном из родни
одна лишь ты мне, бабушка, знакома.
Неловко загнут белый воротник,
что брошью к платью скромному приколот.
О, безмятежность юного лица…
Еще пока не знаешь ты, как в лагерь
на смерть сошлют невинного отца,
и как недолог вкус блокадной пайки.
Ты выживешь, оглянешься назад
и только скажешь — Господи, помилуй…
У матери моей твои глаза
и холод твой, и недоверье к миру.
Все, что случилось на твоем веку —
и наша боль, и наше поле брани…
Как жаль, что я отсюда не могу
ни воротник,
ни жизнь тебе поправить.
* * *
Бывает так: придет пора забот,
и что лелеял, нехотя оставишь ты.
Как я любила, взявши связку нот,
часами подбирать их к каждой клавише!
Сквозь путаные заросли восьмых
мне за труды одна являлась тайна:
лес заметенный… В белизне зимы
чернеющий клавирными рядами.
А следом — даль, и я плыла над ней,
и в подступавших сумерках вечерних
я видела, как нотный лист полей
был гением безжалостно исчеркан.
Но в этой муке, в черноте почти
мне открывался, временем проверен,
и в паузах его — высокий штиль,
и в долготе начертанных деревьев…
Куда исчезло, кануло куда
девичество, пора занятий праздных?
Я помню все. А пальцы, вот беда,
на третьей ноте, как в сугробе, вязнут.
* * *
Представь, приснился сон.
Село в снегу.
И ни души.
Но я иду, я верю,
что из сугробов вырваться смогу
и окажусь перед открытой дверью.
И чудом — ты.
Глядишь, смеясь, в окно.
И голос мой перекрывает ветер.
И будто быть нам вместе суждено
когда не станет нас уже на свете.
ЕЛЕНА РЫХЛОВА
Родилась в 1973 году в городе Кандалакша Мурманской области. Окончила филологический факультет Петрозаводского государственного университета (заочная форма). Работала журналистом. Автор трех сборников стихов.