Курбатов Валентин

ВАЛЕНТИН КУРБАТОВ

Валентин Яковлевич — писатель, литературный критик, член правления Союза писателей России. Окончил Всесоюзный государственный институт кинематографии.
Член Академии современной русской словесности, член Международного объединения кинематографистов славянских и православных народов. Лауреат Всероссийских литературных премий им. Толстого, Горького, новой Пушкинской премии за 2011 год, Патриаршей премии (2014). Член Президентского Совета по культуре. Кавалер ордена Дружбы (2016). Живет в Пскове.


 

 

Никогда уже это не перестанет болеть в русском сердце – ​как принять Л.Н. Толстого в полноту русской культуры с его противостоянием Церкви? Как мы ни притворяйся целыми, а эта трещина не заживает и все обходится как стыдное место. И никак это уже «яко не бывша» не сделаешь.

Что там было в душе Льва Николаевича в Астапове, когда он звал телеграммой оптинского старца Иосифа и что пережил, когда к нему не допустили приехавшего за немощью Иосифа другого оптинца – ​отца Варсонофия? Даже, верно, и не узнал об этом приезде – ​не сказали. Может быть, там готов был развязаться узел, всю жизнь стягивающий этот мятущийся дух? И может быть, отпустило бы, наконец, всю жизнь точившее страдание, так горько выговорившееся в письме к ближайшему другу Александре Андреевне Толстой еще за 30 с лишним лет до рокового Астапова: «…странно и ужасно выговорить. Я не верю ничему, чему учит религия. И больше того, я не только ненавижу и презираю атеизм, но я не вижу возможности жить и тем более умирать без религии.

И мало-помалу строю собственные верования, но хотя они крепкие, эти верования не являются ни определенными, ни утешительными. Когда вопрошает мой ум, они отвечают правильно, но когда сердце страдает и ищет ответа, тогда нет ни помощи, ни утешения. Что касается требований моего разума и ответов христианской религии, я чувствую себя в положении двух рук, желающих сомкнуться, но пальцы коих противятся соединению. Чем больше силюсь и борюсь, тем становится хуже. И со всем этим я знаю, что это возможно, ибо одно создано для другого».

Положа руку на сердце, какой образованный русский человек последнего времени, воспитанный в обязательном атеизме и опамятовавшийся при восстановленной системе координат, не пережил этого страдания, не допрашивал себя о том же?

Только сейчас мы эти вопросы и слышим по-настоящему во всей их неизбежности для рационалистического сознания.

Бюро Постышева. Лев Толстой. Начало ХХ века
Лев Толстой. Начало ХХ века.

Однако, похоже, опять не собираемся их додумывать до конца, предпочитая оставить все как есть. Атеисты, пантеисты, неоязычники, просто здравомыслящие люди из интеллектуального большинства охотно принимают «учение» Толстого, отцедившего общую религиям рассудочную часть, включившего в свое «евангелие» Конфуция и Лао Цзы, Сократа и Будду, Христа и Кришну, Марка Аврелия и Паскаля, и беспечно отделываются от вечности «космизмом» и «Мировым Духом». А верующие с порога отворачиваются от гордеца и ересиарха, наговорившего в одном «Воскресении» столько несправедливого и ложного о Православной Церкви и ее таинствах, что им и Определения Святейшего Синода, отлучившего Льва Николаевича, слишком мало.

При этом те и другие «пропускают» собственно Толстого и проходят мимо середины трагедии.

А он спросил за всех нас то, чего не спросить русский человек не мог. Это были вопросы не частного человека, как и сам Толстой не был частным человеком. Это было «поручение нации», всегда находившейся с Богом в особенно тесных до дерзости отношениях. Языческая наша природа была и есть так сильна, что крики наших предков, мечущихся по берегам Днепра с призывом «Выдыбай, Перуне!» еще не смолкли в наших ушах.

Мы неизбежно должны были доспросить принятое готовым христианство до самых истоков, и нам не миновать было ни Ветхого Завета, ни греческой мысли, хотя бы в сокращенном курсе и «русском переводе», к какому и тяготел Лев Николаевич. Вот он и написал собственный «Ветхий Завет» и остановился в готовности принять Новый.

На пороге смерти дошел до той немоты, при которой слово бессильно, когда начинается вера в своем высшем, не определимом понятием существе и вот звал, звал оптинцев, чтобы…

Но нам уже не узнать этого «чтобы», потому что святой (теперь уже святой) отец Варсонофий не был допущен ближайшей и роднейшей Александрой Львовной, которая потом горько мучилась своей виной.

Знаменательно, конечно, и то, что Синод отлучил Толстого именно на пороге нашего века, в начале 1901 года. И набирающий самодовольство век не разглядел настоящей значимости этого события, во многом определившего дальнейшую историю родного сознания. Ведь уже тогда было видно, что люди, столкнувшиеся вокруг «Определения», казалось, принадлежали разным народам, у которых не было ни общей традиции, ни веры – ​так мы уже безнадежно разделились тогда.

Толстой справедливо говорил в своем «Ответе на постановление Синода», что «почти все образованные люди разделяют неверие» в Церковь и догматы. Скоро «образованные люди» докажут это тремя революциями и устроением государства без смущающей их Церкви. И это они, эти люди, приветствовали Толстого после отлучения как героя в адресах, письмах, даже подарках. Другая часть нации с гневом отвернулась от писателя, кроя его последними словами и посылая веревки, чтобы повесился и не смущал добрых людей.

Хорошего тут ждать было нечего – ​обе стороны стоили друг друга, потому что одни отпали от Церкви, а другие умертвили ее в себе и детях вполне языческой ритуальностью.

И как же мало нашлось тех, кто внимательно, полнотою сердца вслушался в происшедшее и постарался найти убедительные слова для по-настоящему серьезного диалога, потому что речь-то шла не о частном случае, не о Толстом шла, а о глубине народной веры. Эти добрые, лучшие чада Церкви, нашедшие необходимым написать Толстому после «Определения» и его «Ответа» с достоинством, сдержанностью, действительной любовью (М. А. Новоселов, крещеный еврей И.Р., митрополит Санкт-петербургский Антоний Вадковский) говорили с ним, как верующие с верующим, но нарочито оставившим веру, отказавшимся от нее для гордости своевольного учения. И корили, что вот умом всего хочет достигнуть, тогда как вера благодатно дается таинством Крещения. И вот тут-то является еще один оттенок темы, опять же необычайно важный именно сегодня. Дается ли действительно вера при Крещении? Во всяком случае всем ли? Почему древние христиане не торопились с этим актом и почему Литургия упрямо хранит напоминание об этом возгласом «Оглашенные, изыдите!»? А никто при этом и не пошевелится – ​ни вообще некрещеные, ни собирающиеся креститься. Мудрее, значит, была древняя церковь, предполагая вот такого Толстого, который после Крещения будет спрашивать только больше и не остановится до последнего.

Почему он так страстно просил разъяснить ему истины словами, раз они писаны словами. И ждал, ждал диалога.

Перед молитвой. Бюро Постышева

Благодать не пролилась ни в Крещении, ни в последующем исправном говении со всеми и неукоснительном хранении постов и обрядов. Веру пришлось «брать силой».

Несчастье его гения, что он был весь в слове. Ведь это и страшно наконец, сколько он писал, не оставляя дня без анализа, без разбора и поворачиванья во все стороны, не дав себе жить. Бедный Оленин, который хотел стать Лукашкой, но не мог никуда деться от проклятий разума! Он взял на себя эту муку и пронес через всю жизнь и на последнем пороге остановился перед «арзамасским ужасом» Астапова со страшной ясностью осознав, что «вот конец, и ничего!», что весь его «Ветхий Завет» общечеловеческого учения не помог ему защититься от смерти, не дал понять, отчего так покойно и бесстрашно умирали крестьяне.

Сегодня всем немыслимым опытом безрелигиозной жизни мы понимаем, что ничего случайного в истории не бывает, что она известна на небесах до последнего движения и не остановлена даже в самом страшном, потому что человека нельзя научить иначе. Русского человека – ​тем более. Вот и Толстого корили, что он подтверждает поговорку «русский глазам не верит – ​дай пощупаю». Это было «неверие Фомы», земного здорового человека. Но в неустанном этом «щупании» билась настоящая жажда веры. Гордость говорит самонадеяннее, а тут через страницу – ​«надо переписать», «запутался», но он не умел ждать и вслушиваться в ответ, уходил от дверей раньше, чем ему открывали – ​так гнала его кипящая, молодая, родная наша русская жизнь.

Весь его страдательный опыт поиска и разочарования, неустанного вопрошания и безответственности опять свидетельствует, что не высокий европеец, потерявший счет «доказательством бытия Божия», после которых делался от веры дальше и дальше, а опять только русский человек мог доспросить о христианстве, о всех накопившихся за столетия недоумениях без самодовольства Э. Ренана или Д. Штрауса, не голым умозрением, а непременным переведением в практику жизни, что так измучило и его, и близких, потому что то, чего он искал, тоже было «не от мира сего» и он тоже закончил крестом, который раздавил его без Воскресения. И я вполне понимаю протоиерея о.Василия Зеньковского, утверждавшего в Толстом «искреннюю приверженность Христу», и М.О. Меньшикова, который говорил для нынешнего, а тем более для тогдашнего церковного слуха и вовсе «дикие вещи», уравнивая в значении для России двух дорогих сверстников, разделивших русскую паству – ​отца Иоанна Кронштадского и Льва Толстого, как светильников одной по-разному одним русским человеком увиденной веры. Меньшикову тогда очень (и, наверное, справедливо) попало от архиепископа Никона (Рождественского).

И сейчас, буде он повторил бы, попало не меньше. Но, наверно, бывают мгновения, когда тьма, перед которой Толстой остановился, своим остережением делает столько же, сколько свет – ​призыванием.

Да нет, не так – ​не тьма это, не тьма, а именно голос, отвечающий Богу в полноте человеческого достоинства, ищущий принять Его не из страха и искательства посмертного воздаяния, а с радостной свободой «соработника». И ведь есть, есть это в русском, раскидистом, родном простором рожденном человеке!

Смерть остановила его на знаке вопроса. Бунин предполагал, что допусти к нему отца Варсонофия, мы услышали бы все разрешающее и примиряющее слово. И вот недавно епископ Василий Родзянко, исповедовавший некогда на смертном одре Александру Львовну, стоявшую тогда на астаповском пороге, тоже склоняется к тому, что Толстой готов был к примирению с Церковью. Но, увы, все кончилось как кончилось.

Старый храм. Курбатов в Бюро Постышева
Старый храм.

А все-таки, все-таки «Определение» – ​несомненно справедливое и естественное на тот час – ​было не точкой, а только началом долгого пути. Оно разбудило дремавшее русское богословие. И не этот ли закаливающий опыт позволил вскоре молодым читателям Толстого вернее услышать полноту Церкви и явить мировой, уже ослабленной религиозной мысли чудо русской религиозной философии.

Она не успела стать «деланием», насильственно оборванная на полуслове изгнанием, лагерем, прямым уничтожением. И не разрешила «проблему Толстого» – ​заноза осталась не вынута.

Оттого и сегодня на цыпочках мимо этой не договоренной темы не пройдешь. Само собой ничего не разрешится.

Толстой продолжает спрашивать по поручению нашего духа, и книги его все выходят в учительных сериях вместе с Торо, Ганди, Эмерсоном, и значит, и Церкви надо подпоясываться для долгого пути и продолжения главного разговора о месте человека «в мире сем». Тем более, что лучшие люди России всегда молились за Толстого и, по свидетельству епископа Василия Родзянко, делают это и сейчас. И как бы хорошо услышать призыв этого воспитанника митрополита Антония Храповицкого и разделить его убеждение: «За Толстого нужно молиться, а не проклинать его. Святые отцы говорят: «Люби грешника, но ненавидь грех его». К сожалению, наши сегодняшние старцы не всегда могут отличить одно от другого». Мы же, грешные, различаем это и еще меньше. И оттого русское сердце не заживает.

 

Фото — pixabay.com

Оставьте ответ

Введите ваш комментарий!
Введите ваше имя здесь

шесть + десять =