More

    Никита Брагин. Был зимний вечер

    Брагин Никита. Публикация в Бюро Постышева

    НИКИТА БРАГИН
    Никита Юрьевич родился в 1956 году. Доктор геолого-минералогических наук, главный научный сотрудник Геологического института РАН (Москва), член Союза писателей России. Победитель и призер многих творческих конкурсов, в том числе поэтического конкурса Всероссийского фестиваля авторской песни имени Валерия Грушина (2011, 2013, 2019), фестиваля «Словенское поле» Псковской ОО СП России (2018), Всероссийского поэтического конкурса имени Сергея Есенина (2018). Автор десяти сборников стихов.
    Живёт в Москве.


     

     

     

    Московское Рождество

    Однажды, не в силах развеять беду,
    на старую улицу я побреду,
    рыдая родными стихами,
    и будет хрустеть под ногами хрусталь
    случайной сосульки, и всхлипнет печаль,
    в пещеру войдя за волхвами.

    И будут шептаться с младенцем волы,
    и ангелы встанут на кончик иглы,
    и в бисере овцы возлягут,
    и вырвется вздохом – прости, не могу,
    и бусинкой спрячется в рыхлом снегу
    слезы невесомая влага.

    Уколы мороза, ожог мишуры,
    блаженных и нищих ночные пиры,
    да звезд одинокие крошки…
    Москва, ты бела, словно лобная кость,
    Москва, ты стихами прошита насквозь –
    надежной ахматовской стёжкой.

    Ты примешь меня без объятий и слов,
    ты скроешь неровные строчки следов
    поземкой, искристой и зыбкой,
    и больше не надо ни ритмов, ни тем –
    снежинка в ладони, в душе Вифлеем,
    а в сердце – невинность улыбки.

     

    Снеговик

    Снег ложится мантией монаршей
    в кисточках сибирских горностаев;
    Питер Брейгель, по прозванью Старший,
    исхудавший календарь листает;
    Рождества прелюдия и фуга
    вьют узор морозного венка –
    расскажи под музыку, подруга,
    как лепили мы снеговика.

    Мы друг друга взрослыми считали,
    но зима поверить не хотела,
    кутая в серебряные шали
    сонных сосен солнечное тело;
    и была минута, словно месяц –
    вечность рассыпала снегопад,
    и узор заиндевевших лестниц
    лился по холмам в Нескучный сад.

    Снеговик был маленьким слонёнком –
    очень трудно вылеплялся хобот,
    и в руке дрожало стрункой тонкой
    сердце оживавшего сугроба;
    плакала в ладонь слезою талой
    смёрзшаяся варежка твоя,
    а любовь ждала и обретала
    память, что живее бытия.

    Сугробы
    Сугробы

     

    Солотча

    Солотча милая, уснувшая в снегу
    как шишка с золотыми семенами!
    Поделишься со мной своими снами,
    пока я твой покой постерегу?

    Краса сосны и крепость кирпича
    плывут косыми строчками на белом –
    их тихий строй мне только что напела
    заката литургийная парча.

    И я спешу, родная, за тобой,
    вослед изгибам луковиц и гроздьев,
    по колеям в подковах и полозьях
    в твой дух – и смоляной, и зерновой!

     

    Морозной зимой

    Вельможная щедрость морозной зимы,
    роняющей белую шубу
    на кладбищ квадраты, на свалок холмы,
    на ржавые рельсы и трубы…
    Кто хочет – исчисли ее январи,
    кто может – о звездах ее говори,
    разжав посиневшие губы.

    Не слышит она разговоров людских,
    не помнит она пустословий,
    присыпет порошей и эти листы
    опавших страстей и любовей,
    а сердце стучит все сильней и сильней,
    туманится свет городских фонарей,
    а тени в снегу все лиловей.

    Спешу что есть силы, молюсь на ходу,
    вдохнув обжигающий иней,
    смахнув со слезами ночную звезду,
    пропавшую в снежной перине…
    Как бабы и крепости детской поры,
    во прах ледяной разлетелись миры,
    развеялись пылью в пустыне.

    Исчезли, умолкли, и вновь родились
    узлами стихий и созвучий!
    Взываю из клетки – творись и продлись,
    мой выкрик, мой приступ, мой случай!
    Мое заблуждение, звонкая ложь,
    мой старый червонец, затертый как грош,
    мой воздух, и льдистый, и жгучий…

    Ягоды во льду
    Ягоды, застывшие во льду…

     

    * * *

    О, как тогда хотелось вырасти
    и встать, отряхивая голову
    от нашей плесневелой сырости,
    от неба, тусклого как олово,
    и жизнь, пустую и случайную,
    смести как пепел, как песок,
    как старую заварку чайную
    смывает свежий кипяток.

    И как сейчас жалеешь прошлое,
    пришедшееся не по возрасту –
    все эти зерна непроросшие,
    просыпанные в мусор, попусту,
    и ангел горько улыбается
    над нашей мышьей суетой,
    а снег все валится и валится,
    сырой, хлопчатый и густой…

     

    Ангелы

    Белеют ангелы на кладбище
    за древней крепостной оградой,
    деревья сбрасывают рубища,
    везде бессилие распада.
    Идешь — чем далее, тем глуше,
    во мху гранит и кирпичи,
    и тишина пронзает уши,
    хоть во весь голос закричи.

    Кому кричать? Здесь только ангелы,
    да и от них ты отгорожен.
    Так вирус из прозрачной ампулы
    к живому вырваться не может –
    осталось только ждать и слушать
    как веют крылья за стеклом –
    так посреди великой суши
    вдали угадываешь гром.

    И веришь ангельской гармонии,
    которая в столичном гаме
    рассеется – лишь только тронь ее
    неосторожными руками.
    Молчишь, и кажется, что дышишь
    сырой кладбищенской землей,
    и на душе все тише, тише,
    и все угадано зимой.

     

    Перечитывая Достоевского

    1

    Васильевский остров, шестая линия,
    ледяная короста подернута инеем,
    вся мостовая вдрызг раскурочена,
    дым проплывает рваными клочьями…
    Мой вечный город, твоя неустроенность
    четырежды сорок раз упокоена,
    болотной, ржавой водой омытая,
    и слева, и справа, укрыта плитами.
    Шепчешь, родная, сквозь глину мерзлую,
    рыдая и тая бледными веснами…
    Тебя забыли, жуя пирожные,
    по твоей могиле скрипят подошвами…
    Кто скажет маленькой на плач ее горький.
    где ее маменька
    и Азорка?

    2

    Мокрого снега раскисшие хлопья
    липнут на провода,
    каждую зиму судьба холопья,
    к счастью, не навсегда.
    В темном и грязном полуподвале
    тихая жизнь коротка.
    Помнишь, как в детстве тебя целовали,
    помнишь – родная рука…
    Легкие санки, летящие с горки,
    нежный и жгучий сугроб,
    помнишь… сквозь вечность в паучьей каморке,
    темной и тесной как гроб.

    3

    Этот образ, развеянный в белых ночах,
    этот бледный цветок, он увял и зачах,
    он уснул в кирпиче и бетоне,
    этот белый платок, облетевший листок
    растворился в каналах, капелью истек,
    и не бьется уже, и не стонет.

    Это вы все кричите, срываясь в надрыв,
    и, похмельную ругань до дна перерыв,
    ковыряете грязные раны,
    упиваетесь болью, под ногтем скребя,
    только видите ближних не лучше себя,
    и не глубже пустого стакана.

    А о нем, горемычном, не помните вы,
    и лежит он, затоптанный в клочьях травы,
    и, губу прокусив, умирает.
    На вороньем пиру, на холодном ветру
    Не смолчу, не совру, и слезу не утру –
    с ним Россия – до самого края.

    4

    Ты куда покатился, бобок-колобок?
    По могилам качусь, по могилам
    в нерассказанный мир, где неведомый бог,
    а душа даже сказки забыла.
    Там зрачки растворяются в талой воде,
    наполняются уши капелью…
    Это вроде бы здесь, а на деле нигде,
    просто в омуте сна и безделья.

    Мы и в жизни своей словно те мертвецы,
    говорим и тасуем пустое,
    а слова-то в огне. да в канале концы,
    и слеза – мышьяковым настоем.
    А наступит пора, и ложись, помирай
    под соседский назойливый шепот,
    и поднимут вороны разнузданный грай,
    как стервятники после потопа.

    5

    Больные и бледные лица прохожих,
    пепельный сумрак и мокрый снег,
    смутный год без остатка прожит,
    железный век продолжает бег.
    Кровь мерещится в черных лужах,
    в буром камне, битом стекле,
    пульс выталкивает наружу
    сгустки земли, пузыри на игле.

    Жажда – с городом породниться!
    Держать его огни и кресты,
    листать и слышать его страницы,
    познать весь ужас его красоты!
    Чувствуешь капли огненной стали,
    холод молота у виска,
    а в подсознании зарыдали
    буковки детского дневника!

    Вдыхаешь тленный воздух линий,
    сырую изморось мертвых стен,
    где слезы давно обратились в иней,
    и память уже не встает с колен.

    Ледяное чудо
    Ледяное чудо

     

    Снег

    Рассыпься, снег! Я следом за тобой
    на это девственное покрывало
    по лестнице из темного подвала
    взбегу, вдыхая холод голубой!

    А дальше – пусть пошлют хоть на убой,
    в кромешные пучины и провалы –
    просторы снегового перевала
    останутся надеждой и судьбой.

    А память – как мечта о прошлогоднем,
    чем дальше улетает, тем свободней
    её неуправляемый полет.

    Прекрасное из праха подбирая,
    она летит, а небо догорает…
    Поторопись, твой день вот-вот пройдет!

     

    Старый дуб
    Старый дуб в Коломенском, запечатлённый в фильме «Андрей Рублев».

    Солярис и сочельник

    Был зимний вечер. В Новодевичьем
    звонарь всходил на колокольню,
    над крышами Первопрестольной
    легко кружился сонный снег.
    Он был как саван цесаревича,
    в нем сочетались воедино
    лебяжий пух, лесов седины,
    покой земли и мысли бег.

    Сочельник полон был «Солярисом»,
    увиденным тогда впервые –
    костер и хлопья снеговые,
    и Брейгель, и, конечно, Бах.
    Раскрылась необъятным парусом
    Вселенная любви и горя,
    и музыка звала, как море,
    и умирала на губах.

    И вдруг в морозном тихом воздухе
    так сказочно и так нежданно
    ответил музыке органной
    высокий колокольный звон,
    и гармонические отзвуки
    текли сквозь душу и встречались,
    и мир стал молод как в начале
    трудов, дерзаний и времен.

    Какое счастье быть услышанным!
    Не сиротой, а младшим сыном
    стать перед Сущим и Единым
    в морозном звоне Рождества.
    Сотворчество не знает лишнего,
    сотворчество светло и радо
    как стройность елей – снегопаду,
    как солнцу – вешняя трава.

     

    Роман о Лондоне

    Роман о Лондоне в рождественской ночи,
    в сухих кристалликах искусственного снега –
    они летят сквозь теплые лучи
    витрин и фонарей и падают с разбега,
    на черни мостовых мерцая серебром…
    Зима здесь – мишура, иллюзия, легенда,
    где Темза подо льдом, и где холодный дом,
    и леденеет сердце, сданное в аренду…
    Нет, все давно не так, в комфорте Оксфорд-Стрит –
    там светятся гирлянды и рога оленьи,
    и газ в сыром тумане больше не горит,
    и не зовет слезу рождественское пенье.
    Лишь кожа корешков добротных старых книг
    хранит тепло камина и туман за дверью,
    и к дымному Ист-Энду подходящий бриг,
    и веру, что в кредит заложена безверьем.
    Я признаю любовь – простите, ваша честь,
    не осуждайте мой поклон ушедшей славе!
    Роман о Лондоне – ну как не перечесть,
    и этот город – с кем его оставить?

     

    Костер

    Уехать бы в какой-нибудь Надым,
    зазимовать в заснеженном бараке,
    зажечь огонь, под новый год, во мраке,
    дыша морозом, жгучим и седым.

    Прищуриться на лиственничный дым,
    нарезать мясо, дать шматок собаке,
    и, забывая городские враки,
    увидеть мир простым и молодым.

    Проснусь и чувствую скупым и старым
    свой город, и к рутинному труду
    опять иду по скучным тротуарам.

    Среди толпы я электричку жду
    и вспоминаю совершенным даром
    костер в ночи, да ясную звезду.

    Снежное украшение
    Снежное украшение

     

    * * *

    В гармонии костер и падающий снег,
    в них зерна жарких звезд и ледников проростки,
    в них треск горящих дров и по морозу поступь,
    предощущенье дня и ночи оберег.

    Огонь старинных букв, глаголей и омег,
    хрустальные кресты соборов и погостов
    друг с другом говорят так искренне и просто,
    что время слышит их и замедляет бег.

    Тогда встает душа, сметая хлопья праха,
    рождаются миры в органном строе Баха,
    и льется тихий свет кристалла и свечи.

    Торжественность зимы и мимолетность искры…
    Дыхание любви так горячо и близко,
    что самому себе внушаешь – помолчи.

     

    * * *

    Трава да мох с цветами вперемешку
    меж пятен снега, талой синевы.
    Освободился – расцветай, не мешкай,
    и с нетерпеньем каждый луч лови.

    Так и живем – в короткий летний проблеск
    любовь и смерть одним венком собрав,
    а дальше тьма, зимы слепая пропасть,
    как только завершится ледостав.

    И будет небо в донышке стакана,
    осколок солнца в жарком угольке,
    в замерзшей капле сердце океана,
    и вечность в облетевшем лепестке.

     

    Зимний пейзаж в стиле Питера Брейгеля Старшего

    1. Семидесятые

    Рождественского леса тишина
    разорвана, орут вороньи стаи…
    Ильич Второй стреляет в кабана
    и точно под лопатку попадает!
    Густая кровь и вороненый ствол,
    припорошённый инеем каракуль,
    а сзади, как египетский оракул,
    простуженный Черненко подошел…
    Душистым паром задышала стерлядь,
    развариваясь в огненном котле…
    Добычу освежевывает челядь,
    и водка стекленеет на столе.

    Поодаль возникает мир иной –
    ханурики из леса тащат елки,
    глаза коровы, тощей и больной,
    как стеклотары блеклые осколки.
    Шумит предновогоднее село,
    получку распыляя в магазине…
    Убогой потребительской корзине
    пора сказать – что было, то прошло.
    В Москву, в Москву – гудят локомотивы,
    за колбасой несутся поезда,
    порхают новогодние мотивы,
    горит пятиконечная звезда.

    И наступает праздник у детей,
    и на санях по снеговым перинам
    сменивший чудотворца чародей
    везет шары, конфеты, мандарины…
    А утром солнце грудкой снегиря
    рождается в морозном океане,
    кровь на губах, да иней на экране –
    весь Юрьевец под небом января
    живой картиной, зеркалом былого
    наивно смотрит в темный объектив –
    так верующий ищет образ Бога,
    лампадою икону осветив.

    А дальше – вся огромная страна
    на перекрестках святости и скверны
    смывает пелену хмельного сна,
    и золото горит в прорехах черни.
    Но церкви обезглавленные спят
    над прахом перекопанных погостов,
    а для толпы все празднично, все просто,
    все суета – от головы до пят.
    И, следуя вращению планеты,
    идут в постель свободные от вахты,
    а межконтинентальная ракета
    тревожно спит в сухой прохладе шахты.

    2. Сорок лет спустя

    Безмолвие в завидовских лесах,
    надевших горностаевые шубы.
    Легко мышкует рыжая лиса,
    не чуя ни стрелка, ни лесоруба.
    Охота не в почете у вождей,
    они теперь духовное взыскуют,
    сменив ружье на свечку восковую,
    пороховую копоть – на елей.
    В забвение, как бабушкины моды,
    ушли приметы брежневских времен,
    но что-то зябко русскому народу,
    и не духовным озабочен он.

    Ища «следы довольства и труда»
    находишь недовольство и безделье,
    и поневоле вскрикнешь – вот беда! –
    когда пахнет в лицо паленым зельем.
    В России пьют – и закуси полно,
    распухли придорожные харчевни,
    где Богу душу отдали деревни
    неслышно, незапамятно, давно…
    Утешься – пустовать земле недолго –
    идут – Кавказ, Таджикистан, Китай…
    Услышишь от Кубани и до Волги
    чужое слово сквозь вороний грай.

    И все-таки – посмотришь на детей,
    и сам обрадуешься, как мальчишка,
    за лучшую из лучших новостей,
    за Новый год, за фейерверка вспышки,
    за веру, что не гаснет вопреки
    всему, что городит сухой рассудок…
    Еще – за то, что совершилось чудо,
    где словом, где касанием руки.
    Как будто смотришь на скалистый остров,
    на снег и уголь смотришь с высоты,
    и удивляешься – как это просто –
    смерть на ладони, а в душе цветы.

    Россия продолжает крестный путь,
    Вселенная все шире, все темнее,
    и, раздувая снеговую муть,
    над полем непогода сатанеет,
    и будущее скрыто до поры.
    Душа томится на пороге тайны
    и открывает слепо и случайно
    порталы в неизвестные миры,
    с надеждой слыша тихие приметы
    нежданных и немыслимых времен…
    А в шахте все по-прежнему – ракета…
    О Боже, подари ей тихий сон.

    Белка
    Хозяйка Академгородка (Новосибирск).

     

    Фото автора.

    Оставьте ответ

    Введите ваш комментарий!
    Введите ваше имя здесь

    два × 3 =

    Выбор читателей