Эту колонку я должна вести просто потому, что у меня есть она, авторская колонка. Это работа, даже если такая работа – счастье.
Веду из рук вон плохо, если честно. Писать я почему-то не могу ничего уже довольно продолжительное время: ни в рифму, ни без. Молчу, и молчание моё свинцовое, а не золотое.
Но новую колонку я обещала одному очень важному человеку. Для меня – важному. (Важных нам людей не слишком много).
Обещала, если он вернётся из боя. То есть, оклемается от ковида.
Он уже работает даже, а я всё не пишу.
Ну вот села сейчас писать колонку, как сочинение, заданное на дом. Даже тема была задана: про игрушки.
Но игрушки отказались выходить из сумрака воспоминаний, и я их понимаю. Там, в сумраке, намного безопаснее, там и лампа не горит, и врут календари, там поёт и поёт «Сплин». А у нас здесь повсюду теперь, как на юру. (Так говорила моя бабушка, обозначая высшую степень неуюта).
Неуютно и опасно. Делаешь вылазки, как партизан, пробегая под невидимыми пулями, и даже когда к тебе приходят знакомые, ты не можешь расслабиться до конца.
Может быть, у других иначе. А у меня так
Потому что повсюду в моих социальных сетях или некрологи, или тревожные и печальные рассказы тех, кто от невидимой пули не уберёгся. Никогда ещё не было на моей памяти столько смертей за один год вокруг меня. Никогда не было и столько рассказов о болезнях: у кого-то лёгкая царапина на иммунитете, ну, не слышит он запаха чеснока и борща или там духов от Тома Форда. А так ничего, жить можно. Но, в основном, рассказывают страшное, даже если стараются, чтоб история выглядела весёлой и бесшабашной.
От всего этого молчание моё сгущается, темнеет, покрывается коркой, как старое смородиновое варенье.
И не пробить эту корку ни стихотворению, ни весёлому, нежному, лирическому, лёгкому тексту, какие всегда безотказно меня выручали, когда смертельно болели близкие, когда с мужем разводилась, когда совсем уж трудно было с деньгами, когда инвалидность получала, когда уезжала из родного города навсегда.
Терапевтичность слова. Речи, письма. Особенно письма. Когда уже напишешь, чувствуешь прямо физически, как плечи освободил от груза, распрямился, и кажется, что можно жить. А уж если люди откликнулись, то понимаешь, что и правда, можно. И жизнь – радость и дар, а не только испытание, как всегда и было, и есть.
Вот со стихами по-другому.
Они налетают, роятся, как пчёлы, тяжело гудят над головой, а потом уже в голове и ниже: в горле, в средостении, в солнечном сплетении, в жилах и даже в костях. Ноют там и жить не дают. Пока не улягутся в строчки.
Но и стихи – терапия. Написанные стихи – они как спасительный выдох после приступа. Они проходят сквозь тебя, и ты их читаешь точно так же, как все, кто потом их будет читать – впервые.
Но эта божественная бесплатная терапия мне сейчас недоступна. И купить её нельзя. (Я могу только надеяться, что однажды стихи ко мне вернутся).
А колонку я должна писать, как любой человек должен делать свою работу, даже любимую.
Я верю в то, что моя работа нужна.
А ещё я очень верю, что любовь и долг снова спасут этот мир.
Красота тут совершенно не поможет.
Её почти и не видно под масками.
Хотя, если речь о внутренней красоте, то это другое дело.
Другую, внутреннюю, наоборот — в такие времена очень видно.
Не ту, в которую страстно и скоротечно влюбляются, а которую любят и берегут всю свою жизнь с момента встречи, даже если уже морщины, седина, одышка. Ещё сильнее берегут, чем ту, праздничную, с ярким напомаженным ртом или с белозубой улыбкой на гладком от свежего бритья лице.
Настоящую красоту человека, который остаётся человеком, что бы ни случилось. Чьим-то любимым. Твоим любимым.
Синонимы этой красоты – любовь и долг. Любить и не бросать, любить и спасать, любить и делать. Побеждать мрак и страх смерти всегда.
И есть, есть та самая высшая справедливость. Кто любит, тот любим. Кто светел, тот свят, – Анри Волхонский написал об этом очень давно, потом об этом спел Гребенщиков, а за ним и все мы.
Самые обыкновенные чудеса.
А я вам сейчас тоже чудесное расскажу.
Одна моя родственница, врач, вышла однажды из ковидного госпиталя, где заразилась ковидом, на больничный. А потом – замуж. За одноклассника. В пятьдесят лет. И ему тоже пятьдесят.
Нет, они, в отличие от влюблённых Бориса Леонидовича, всё замечали. И даже друг друга заново заметили. И оказалось, что за наслоением лет на их лицах внутри них ничего особо не изменилось. Как он её неуклюже пытался обнять в комнате, где хранились знамёна и горны, так там они оба и стоят до востребования. Мальчик и девочка.
В глаза посмотреть – и увидишь
И оттого, что жизнь одновременно очень длинная и очень короткая (календари, разумеется, врут), хочется успеть как можно больше отдать. Отдать долг. Долюбить. Правда, это невозможно: любовь в нас не кончается, кончается только земное время с врущими календарями и лампами дневного света.
Я пишу и чувствую, как корка молчания подтаивает и растворяется в тёплой волне любви.
Кто любит, тот любим.
И никакому ковиду это не отменить.