More

    Юрий Кабанков. Первая русская песня в Японии

    Юрий Кабанков. Всё — как в немом кино

    ЮРИЙ КАБАНКОВ
    Юрий Николаевич родился во Владивостоке (21.07.1954). Поэт, критик, публицист, филолог, богослов. Служил на Тихоокеанском флоте, работал парашютистом-пожарным, электромонтажником, преподавал литературу в школе, редактировал книги. Выпускник Литературного института им. Горького (Москва, 1983 г.). Член Союза писателей СССР (Союза писателей России) с 1988 г., а с 1998 г. – член Русского PEN-центра Всемирной Ассоциации писателей. Автор десятка книг и множества публикаций в центральной, региональной и зарубежной периодике. Лауреат некоторых российских и международных литературных премий, в том числе – Общероссийской премии им. А. Дельвига «За верность Слову и Отечеству» (Москва, «Литературная газета», 2013 г.) – за книгу «”…и ропщет мыслящий тростник“. Слово как фрагмент религиозного самосознания» – в 2-х тт. (Владивосток, издательство Дальневосточного федерального университета, 2012 г.); Международной Волошинской премии «За сохранение традиций русской поэзии» (Коктебель, 2015) – за книгу избранного «…с высоты Востока» (Владивосток, Дальиздат, 2014). Кандидат филологических наук. Ныне живёт в Крыму под Севастополем.

     

     

     

    9 октября 1793 года у гавани Нэмуро на восточном берегу острова Эдзо (который ныне мы знаем как Хоккайдо) появился русский корабль — бригантина «Екатерина», — на котором прибыла в Японию экспедиция под руководством Адама Кирилловича Лаксмана. Эта была первая официальная попытка России установить дружественные отношения с Японией.

    Справедливости ради нужно сказать, что ещё в 1739 году, когда Берингом был открыт северный морской путь в Японию, была сделана первая неудачная попытка установить отношения с восточной соседкой, однако попытка эта носила неофициальный характер. Указ императрицы Анны Иоанновны Витусу Берингу от 2 мая 1732 года звучал так: «Японских никаких судов не брать, ежели кто чинить будет, то может добровольно торг завесть, а наипаче не произошло бы от того с таким народом, который к коммерции зело нужен, несогласия и ссоры». [9]

    Через шестьдесят с лишком лет после этого настороженного Указа русский корабль впервые вошёл в японские воды. На корабле по приказанию Екатерины II были возвращены в Японию три японца; один из них — Дайкокуя Кодаю — капитан японской торговой шхуны, которую за десять лет до описываемых событий отнесло бурей к русским (в то время) Алеутским островам.

    Злоключения японских моряков — завидный сюжет для целого романа. Скажем лишь, что море носило их шхуну более семи месяцев (корабль шёл в Эдо — который мы знаем ныне как Токио — с грузом риса, и потому экипаж не погиб с голоду). Четыре года прожили японцы на острове Амчитка вместе с русскими промышленниками; потом — год на Камчатке. Оставшиеся в живых шесть человек были при содействии местных властей отвезены в Иркутск через Тигиль, Охотск и Якутск.

    Здесь, в Иркутске, двое из приехавших изъявили желание остаться в России, крестились в православную веру и получили русские имена. Первый (Сёдзо) — Фёдора Ситникова, второй (Синдзо) — Николая Колотыгина, который стал одним из первых в России преподавателей японского языка, использовался как переводчик для проверки сведений о Японии, получив за свою деятельность чин титулярного советника. Остальные четверо настойчиво просили отправить их на родину.

    Немалую роль в их судьбе сыграл учёный-­естествоиспытатель Кирилл Густавович Лаксман (отец руководителя экспедиции на бригантине «Екатерина»), живший в то время в Иркутске. Он решил использовать японцев для установления отношений с их родиной и связи с японскими учёными, о которых он имел сведения. Одним из этих учёных был Кацурагава Хосю. Именно он со слов капитана Кодаю — по его возвращении — написал «Хокуса монряку» (т. е. «Краткие вести о скитаниях в северных водах», — как весьма удачно передал по-русски название этого труда В. М. Константинов, работы которого мы здесь используем). Было ещё одно название у этих материалов: «Оросия-коку суймудан» — «Сны о России»; ибо — то, что произошло с капитаном Кодаю и его спутниками, действительно похоже на сон.

    В январе 1791 года Кирилл Лаксман поехал вместе с Кодаю в Петербург. Там он подал Екатерине прошение Кодаю о возвращении на родину и собственную докладную записку с проектом отправки в Японию официального посольства для установления с нею торговых и других отношений. Лаксман предлагал, чтобы в знак дружественного отношения России к Японии это посольство увезло Дайкокуя Кодаю и его товарищей на родину.

    Фонтаны Петергофа
    Фонтаны Петергофа.

    Кодаю впоследствии подробно рассказал о приёме в Царском Селе, не преминув упомянуть и о том, что, когда он описывал бедствия, постигшие их, императрица громко выражала своё сочувствие. Так, например, в записи его рассказа переданы японской слоговой азбукой русские слова, произнесённые Екатериной: «Бедняжка!» и «Ох, как жалко!», — и пояснено их значение.[9]

    13 сентября 1791 года Екатерина II подписала «именной» Указ № 16985 иркутскому генерал-­губернатору об отправке в Японию экспедиции в целях установления торговых отношений. В Указе, в частности, говорилось: «Случай возвращения сих японцев в их отечество открывает надежду завести с оным торговые связи, тем паче, что никакому европейскому народу нет столь удобностей, как российскому, в рассуждении ближайшего по морю расстояния и самого соседства». [9] На прощание Екатерина подарила капитану Кодаю табакерку, золотую медаль с лентой, золотые часы и 150 золотых червонцев. Если учесть, что один червонец весил 3,5 грамма, можно понять, сколь щедрыми были подарки.

    По всей видимости, нам не стоило бы напоминать о том, что окончательной цели своей экспедиция не достигла, ибо в ту пору правительство Японии проводило так называемую «политику закрытия страны» («сакоку сэйсаку»), установленную за полтора столетия до описываемых здесь событий: с 30‑х годов семнадцатого столетия.

    Эта политика являла собой — по сути — естественную реакцию осознающей себя нации на, скажем так, оголтелое миссионерство западного христианства в лице, прежде всего, Ордена иезуитов.

    К слову сказать, вглядываясь в нынешнее духовное состояние России, стоило бы проанализировать феномен такой политики в свете не только метафизической необходимости сохранения духовного ядра нации. Ведь «при открытых границах гораздо быстрее перемещаются отбросы культуры, а не её вершинные достижения», — вполне резонно замечает современный философ и богослов Андрей Кураев.

    (В очередной раз цитирую ранее сказанное:

    «…вспомним, что Кавабата Ясунари, нобелевский лауреат 1968 года, не вовсе тщетно пытался отвернуть от «прогресса» и американизма духовное зрение японцев, чего я от души пожелал бы сегодня своим соотечественникам. Ныне автор «Тысячи летящих журавлей» сам стал для нас тысячекрылым журавлём, несущим «вслед за солнцем» эстетическую утончённость чайной церемонии «тядо» («путь чая»), в которой духовное и эстетическое начала (по-нашему «Добро» и «Красота») органично и неразрывно слиты. [7] (Вспомним Вл. Соловьёва: «Красота есть ощутительная форма истины и добра». [14]) Для японца это своеобразный «путь» просветления и душевной чистоты. Окакура Какудзо, заслуженный, как сказали бы у нас, деятель японской культуры, в своей знаменитой «Книге о чае» ещё в 1906 году, сразу после победного (для японцев) завершения русско-­японской вой­ны, писал: «Чайный обряд для японца — это религия. Это обожествление искусства жить. Иностранные обыватели называли нас варварами, пока мы целиком предавались мирному искусству, но с тех пор, как Япония устроила кровавую бойню невиданного размаха на полях Маньчжурии, они называют её цивилизованной страной. В последнее время много стали говорить и о «пути самураев» — «бусидо», но почти никто не обращает внимания на «тядо». Если цивилизованность зависит от успеха кровавых вой­н, мы скорее согласимся остаться варварами.» [11] Думаю, что и нам не стоило бы стыдиться своего — на взгляд Запада — «нецивилизованного варварства», — в пику варварству «цивилизованному». Ибо, как писал один из когорты наших религиозных философов, изгнанных большевиками из страны в 1922 году, Иван Ильин: «Народ может иметь древнюю и утончённую культуру, но в вопросах внешней цивилизации являть картину отсталости. И обратное: народ может стоять на последней высоте техники и цивилизации, а в вопросах духовной культуры переживать эпоху упадка». [4] (Как проникновенно призывал преподобный Серафим Саровский: «Радость моя! Стяжи дух мирен, и тысячи душ спасутся возле тебя!» [13])

    Так вот, в силу «политики закрытых дверей» доступ в Японию иностранцам был категорически запрещён. Исключение было сделано только для китайцев и голландцев. Последним разрешалось присылать для торговли в Нагасаки не более чем по одному кораблю в год. Японцам выезд за пределы страны также запрещался; нарушившие этот запрет подвергались строгим наказаниям, вплоть до смертной казни.

    В такой вот обстановке и произошло возвращение капитана Кодаю и его товарищей на родину. Естественно, что неизбывные ни во времени, ни в пространстве органы безопасности не дремали и приставили к капитану Кодаю уже упоминавшегося нами учёного Кацурагава Хосю для того, чтобы последний скрупулёзно зафиксировал все «показания» возвращенца.

    Слава Богу, никаких репрессивных мер в отношении Кодаю не последовало. А «показания», в которых содержались обширные сведения о России — от религии до катания на коньках — под названием «Хокуса монряку» были препровождены в секретный архив, где благополучно пролежали «под сукном» аж до 1937 года, когда впервые были опубликованы на японском языке (в 1978‑м — впервые на русском).

    На этом можно было бы и закончить «введение в тему», когда бы не осталась одна изюминка, без которой никакое десертное блюдо не может считаться полностью завершённым. Эта, в общем‑то, сентиментальная история вполне в духе сентиментального восемнадцатого столетия.

    Во время своего пребывания в Петербурге Дайкокуя Кодаю жил в Царском Селе, в доме Осипа Ивановича Буша — смотрителя царскосельских садов. Сестра Буша, Софья Ивановна, душевно сдружилась с японцем и, узнав из его рассказов о кораблекрушении и несчастьях, постигших Кодаю и его товарищей, сочувствуя с ними (а не им, как мы ныне привыкли говорить), — сочинила для Кодаю песню, ставшую первой русской песней, попавшей в Японию и переведённой на японский язык.[8] По-русски песня звучала так:

    Ах, скучно мне
    На чужой стороне!
    Всё не мило,
    Всё постыло.
    Друга милого нет,
    Друга милого нет.
    Не глядел бы я на свет.
    Что, бывало, утешало —
    О том плачу я.

     

    Кодаю со слезами на глазах напевал эту песню, бродя в тоске среди великолепия царскосельских садов. В его устах она (записанная потом кириллицей) звучала так:

    Аха сукусино мэня
    Нацудзой суторонэ
    Фусэнэмиро
    Фусэппосутэро
    Доругамэрованэто
    Доругамэрованэто
    Нэгирэдэрабу янасиуэта
    Титоппиваро утясэро
    Отому пурати я.

    Воротившись в отечество, Кодаю перевёл эту песню на японский язык, и уже перевод с японского мог бы звучать так:

    Ах, скучно (мне)
    На чужой стороне!
    Всех, всех прошу:
    Не покидайте (меня)!
    Какие же вы бессердечные!
    Какие же вы бессердечные!
    Даже не смотрите (на меня),
    Отворачиваетесь в сторону.
    Как горько, как тяжко!
    И сейчас (остаётся) только плакать.

    Такая вот получается сентиментально-­драматическая история с географией.

    Для углубления же (или расширения) заявленной темы здесь необходимо — хотя бы тезисно — констатировать факт дальнейшего влияния русской словесности на японскую литературу. Для этого достаточно озвучить имена хотя бы двух классиков японской литературы двадцатого столетия: поэта Исикава Такубоку с его «грустными игрушками», «горстью песка», сыплющимися меж пальцев — проникновенными пятистишьями («танка»), ставшими после его смерти (как это водится и у нас) классикой национальной словесности[5]; с его «Дневником, написанным латиницей», где запечатлены его «неосуществимые, фантастические мечты: цунами и Хакодате… поездка на Сахалин, в северные районы Сахалина в России… встречи с государственными преступниками…» [6]; Исикава Такубоку с его трогательной любовью к Тургеневу и Кропоткину, с его знаменательным стихотворением «Памяти адмирала Макарова», в котором он славит «доблестного врага» [10]. И — прозаика Акутагава Рюноскэ [1], чьи произведения органично, хотя и с трагической надломленностью впитали в себя дух классической русской литературы девятнадцатого века. Чего стоят его почти гоголевский «Нос», его сполна буддийская «Паутинка» — сродни Грушенькиной луковке из «Братьев Карамазовых» [3], или рассказ «Вальдшнеп» — о весьма непростых житейских и мировоззренческих взаимоотношениях Льва Николаевича Толстого и Ивана Сергеевича Тургенева.

    Кроме того, стоило бы озвучить здесь имя нашего современника Харуки Мураками с его, мягко говоря, замысловатым романом «Охота на овец», в котором Овца есть опосредованный японской религиозной и культурной традициями образ евангелического Агнца. Герой романа резонно — в контексте времени — рассуждает о том, что «вообще в мире мало вещей, о которых мы действительно что‑то знаем. В большинстве нам только кажется, что мы знаем». И это — несмотря на то, что он «по три раза прочёл «Братьев Карамазовых» и «Тихий Дон»; «Немецкую идеологию» — только один раз, но от корки до корки» [15].

    В контексте нашей темы стоило бы упомянуть и о таком немаловажном событии в истории стран, как визит в Японию (и возвращение через Владивосток) цесаревича и будущего императора-­мученика Николая Александровича. «Десять дней, проведённые наследником на японской земле, — пишет магистр Осакского университета П. Э. Подалко, — были омрачены событием, потрясшим Японию и могущим привести к самым непредсказуемым последствиям… Речь идёт об «инциденте в Оцу», как принято именовать в зарубежной литературе попытку покушения на Николая, предпринятую полицейским в г. Оцу 29 апреля 1891 года» [12].

    На это покушение откликнулись своими произведениями многие русские поэты и писатели, среди них А. Майков, А. Апухтин и ряд других. Из зарубежных государственных деятелей с особенным участием отнёсся к происшествию ведущий политик Китая, фактический премьер-­министр этой страны, знаменитый на Востоке Ли Хун-чжан, «китайский Бисмарк», от имени китайского правительства подписавший с Россией договоры о постройке КВЖД (1896 г.) и об аренде Порт-­Артура (1898 г.). «Он обратился к Николаю с личным письмом на английском языке, а своему сыну, бывшему в то время посланником Китая в Токио, вменил в обязанность непосредственно явиться в Кобе с выражением соболезнования». [12]

    К слову сказать, император Мэйдзи просил русского священника в Токио (им был ставший впоследствии знаменитым отец Николай /Касаткин/, он же — св. Николай Японский) об оказании им содействия в улаживании конфликта. Нельзя вовсе не обмолвиться о таком необходимом явлении в русле японской и русской культур, как упомянутый выше епископ и святитель Николай Японский, — православный миссионер, под духовным руководством которого православные японцы в период русско-­японской вой­ны 1904–1905 гг. образовали «Общество духовного утешения пленных». Более того — православным японцам святитель благословил молиться о даровании победы их императору; сам же он во время вой­ны не участвовал в общественном богослужении, потому что как русский не мог молиться о победе Японии над его Отечеством. Будучи сам горячим патриотом, епископ Николай ясно понимал, что такой же патриотизм нужен и для России, и для Японии, поэтому настойчиво требовал от своих последователей, чтобы они были верными сынами своей родины. «Истинный христианин, — учил он, — должен быть истинным патриотом». [2]

    И, думается, лишь таким образом возможен в конце концов «на земле мир и в человеках благоволение» (Лк. 2; 14).

    10 декабря / 27 ноября 1999 г.,
    Иконы Божией Матери «Знамение»

    Оставьте ответ

    Введите ваш комментарий!
    Введите ваше имя здесь

    два × один =

    Выбор читателей