Вторник, 19 октября, 2021
More

    Валентин Курбатов. Из книги «Наше небесное Отечество»

     

    Валентин Яковлевич Курбатов

    ВАЛЕНТИН КУРБАТОВ
    (1939—2021)
    Валентин Яковлевич — писатель, литературный критик, литературовед.
    Окончил Всесоюзный государственный институт кинематографии.
    Автор нескольких книг. Лауреат Всероссийских литературных премий им. Толстого, Горького, новой Пушкинской премии за 2011 год, Патриаршей премии (2014). Кавалер ордена Дружбы (2016).

     

    Господи, благослови!

    Сегодня высокие облака стоят над лесом и озером. Лес греется под ещё не разошедшимся солнцем, бездвижно нежится, и только осина посверкивает, будто пересыпает блеск под несуществующим, одной ей слышимым ветром. Шмель возится в цветах, ворчливо перебирая их и оставляя их один за другим с нескрываемой досадой. Кукушка лениво и равнодушно пересчитывает чьи-то недолгие годы, словно откладывает их на счетах: одному столько, другому столько. Коршун лениво вычерчивает круг за кругом, как долгую мелодию дня. Озеро светится покоем и далью, подставляя себя любящим взглядам деревень, которые высыпают на пригорки, как ребятишки, и завороженно молчат, остановленные простором и сиянием высокого июньского полдня. Душа и глаз просят церкви на одном из холмов — белой свечи, которая тотчас собрала бы день и даль, а чаша озера при первом звоне ответила бы чаше неба.

    Но далеко разошлись друг от друга русские деревни, все меньше изб выбегают посмотреть на своё отражение, и красота отзывается болью, как если бы весь этот ненаглядный день в облаках, птицах и водах о чём-то молил твоё сердце, заранее зная, что не удержит тебя.

    Мы сбегаем в города, в мертвую тесноту спальных районов, в соревновательное щегольство столиц, где прекрасные храмы собирают прекрасные хоры, где блестящие мастера пишут блестящие иконы, где просвещённые батюшки говорят просвещённые проповеди. Мы крестим своих детей в домашних тазах, софринских купелях, мраморных бассейнах, озерах и реках.

    Мы складываем умные общины, издаём прекрасные религиозные журналы, созываем «горячие» соборы и даже создаём религиозные партии. Но всё отчетливее понимаем, что «в рабском виде Царь Небесный исходил благословляя» не эту землю. Не наши мегаполисы и растратившие свет и радость редеющие деревни. Даже не наши состоятельные монастыри, заходя в них только в пору становления, в годы начальной нищеты и разрухи, пока братия держится молитвой и духом. Мы ещё слышим эхо той речи и того молчания и иногда узнаём их в высоких июньских днях посреди опустевших деревень и заброшенных кладбищ, но уже узнаём с вполне книжным удовлетворением, как лестную цитату. И кажется, нам больше всего не нравится в той тютчевской цитате именно это — «в рабском виде».

    Нам не прошли даром революционные гордые прописи «рабы не мы, мы не рабы» или, как толковал какой-то умный человек: «Мы не рабы, рабы нЕмы», а мы, мол, вон как разговорчивы и как умело пользуемся свободным словом.

    В истории вообще ничего даром не проходит, несмотря на печальное утверждение Гаврилы Романовича Державина, что «река времени в своем стремленье уносит все дела людей…»

    Нет, воды этой реки только подставляют грядущему зеркало, чтобы будущее училось отражаться в них без постыдного повторения, а узнавая родное как юность в старости.

    В «реке времен» не будет слышаться отчаяния, только если мы однажды догадаемся, что «вечность» не бездонная яма, пожирающая несчётные поколения, а Божий день, полный света. И каждое новое поколение — есть малая черта общего Лика, общего Господня образа, который не дан нам Богом в завершении, а создается в сорадовании и сотворчестве с Ним всеми нами, пока не будет проповедано Евангелие во все концы Земли и мы не сойдёмся с Богом как с Первообразом в полноте черт и не сбудемся и сами не станем Вечностью. Мы идём в истории не вперёд, а как круги по воде — во все стороны, пока не займём границы мира. Или, вернее, как кольца на дереве — где у́же, где шире — в зависимости от плодоносности веков, каковая уж зависит от нашей свободной воли. Историческая усталость иногда провоцирует нас повторить какую-то часть пути, которая была плодотворной, но Господь не зря зовётся Творцом не в прошедшем времени. Он — Творец всякий час, в вечном настоящем, и ждёт от нас того же, не принимая, хотя бы и лестного, повторного шага и механического, хотя бы и внешне уверенного, шага, каким мы идём сегодня в церковном строительстве, страшась посмотреть на глубину результата, на творческую полноту духовного развития.

    Я думаю об этом в благословенный день конца июня в северо-­западном углу России перед просторной чашей озера, которое нежит в себе синеву небес со всеми облаками, и перебираю, перебираю в памяти счастливые поездки к истокам родной веры, в страну, которую мы менее всего отождествляем с этой верой и на которую не ссылаемся даже в самой историко-­объективной религиозной литературе. Она ворвалась в моё сердце случайно. Как случайно в человеческой жизни всё — от часа рождения до часа смерти. Закономерна только сама жизнь, а не события в ней. Византии просто пришла пора, а уж какие там столпились обстоятельства и как они строились — это забота жизни.
    Озеро России

    Наверное, дело в том, что что-то стало слабнуть в моём православном стоянии. Появилась не то что усталость, а привычка: приходит суббота — надо ко всенощной, приходит воскресенье — к Литургии. Отстоял, даже почитал по послушанию, а душа молчит.

    И в исповеди быт переберёшь, а про главное и не знаешь, как сказать — про эту опасную привычку.

    Про то, что при причастии сердце не горит. Про то, что у тебя уж будто и не вера, а одно умозрение, которое ты при случае легко изложишь и даже сомневающегося брата ободришь, а только прежнего тревожного чувства, в котором мешались полёт и сомнение, сухой жар и слёзы, готовность и ясность, уже в себе не почувствуешь. Надо возгревать себя чтением, множить книги. На минуту окрепнешь, вспыхнешь от точного примера, от глубокой чужой мысли, сильного образа — и опять под защиту привычки.

    А это уж не служба, а обман. Это ты уже не перед Богом стоишь, а перед общиной и батюшкой и перед простой дисциплиной. Наверное, временами оно можно и даже нужно так, потому что Церковь — это вы вместе, и если в тебе сердце молчит, то в этот час оно говорит в другом, и он братски покрывает тебя своим небом, как в другой час ты покрываешь его молчание своим. Но когда ты перестаёшь слышать покров братской молитвы, когда немота твоего сердца затягивается, когда книги смолкают, надо брать дорожный посох и выходить в путь. Надо оставлять стены быта и повседневных обязанностей, которые имеют обыкновение заслонять звёзды, и оказываться в поле, чтобы под ногами была дорога, а над головой небо. Храм по-настоящему — это всегда путь, и каждый день он ведёт кого-то светлой дорогой, которой уходил в небеса со своим Спутником булгаковский Мастер, или просто поднимает с колен изнемогшее сердце слабого и опускает на колени негнущееся сердце гордого, и это краткое движение оказывается длиннее иных многолетних путей. Очевидно, это бывает в свой час у всех людей и на всех континентах, потому что, дописав эту фразу, я немедленно вспомнил Измаила из мелвилловского «Моби Дика»: «Если ты начинаешь ловить себя на безотчетном желании сбивать шляпы с прохожих, тебе пора подниматься на палубу корабля…»

     

    Единое на потребу

    Ну, вот и ещё раз Бог привел нас в Византию. Хотя, признаться, на этот раз ехать было тревожно. И не очень хотелось. Мы уже немного пришли в себя после того, как узнали, что поставленного нами в Мирах Ликийских в 2000-м году Святителя Николая сняли с постамента на городской площади и перенесли к стене храма, уже отошли от первого потрясения. И хоть сердце болело, но ведь мы и с самого начала знали, что гладкого пути нам никто не приготовил. Надо было жить дальше, продолжать освоение «нашей» Византии. Мир не останавливался. Христианство, слава Богу, не уходило в безопасные пределы «мировой культуры», как настойчиво его туда ни теснят.

    По газетным фотографиям мы видели, что изгнанный с площади Святитель всё ещё благословлял входящих в храм и не оставлял своей безмолвной проповеди. И, значит, надо было, поперек нежеланию, ехать побыть с ним, пройти его дорогами, ободрить его и себя, убедиться, что земля его родины не уступила его труда окончательному забвению и следы его служения не поглощены временем без возврата. Это было нужно не ему, а нам самим.

    Греция. Хиландар
    Хиландар, Святая гора.
    Греция.

    Мир делает свою работу, исподволь опустошает слова, которыми вовеки стояла душа. Да и саму душу потихоньку ссылает в пустой лирический словарь, в резервацию музейного благочестия. Мы перестали бояться Божьего гнева и даже, стращая друг друга концом мира, про себя уверены, что это не более, чем поэтический образ, что мы-то, во всяком случае, ещё поживем. И поживем без усилия, которого требует Христос и которого требовал идущий Его дорогой Святитель. Мы и Церковь готовы седлать местом потребления, духовной «поликлиникой», записываясь в зависимости от потребности к разным «врачам» и определив каждого по своим «кабинетам» — от слепоты, от глухоты, от сглаза… Забыв «единое на потребу» для нечаянного детского многобожия.

    Это усталость неизбежная и естественная, но потакать ей грех. И, значит, надо опять «подниматься на корабль» и править к отцам, к молодой поре горячего становящегося христианства, к неутомимо идущему впереди, родному и «русским русскому» правилу нашей веры — Святителю Николаю.

     

    Под шум дождя

    А ­все-таки сразу-то в Миры мужества поехать не хватило. Из наших низин сразу наверх подниматься опасно. И мы провели день в Анталии. Благо, и денёк оказался не февральский (а мы приехали в начале февраля), а русско-­осенний, с мелким дождиком с утра, с сереньким родным светом, который не разбивали даже лампочки апельсинов и лимонов в садах и на улицах. И после стылой Москвы в грязных снегах и автомобильных пробках так хорошо было видеть притихшее море между домами, слушать, как в мохнатых пиниях возятся русские воробьи, провожать взглядом горлиц, которые летят ровно настолько быстрее голубей, насколько слово «горлица» стремительнее слова «голубь».

    А там разошёлся и настоящий ливень с веерами вод из-под колёс, заплаканными светофорами и странным чувством грустного счастья, которое охватывает в такие дни в южных городах. Ливень чуть приглушает краски роскошного, яркого, словно из кубиков собранного города и на минуту вспоминается пименовская «Москва майская» — молодая и детская. В такую погоду хорошо ходить по музейным залам. Дожди быстрее собирают мысль. Да и нам, чтобы вой­ти во времена Святителя, надо отступить на семнадцать столетий назад, когда мраморное человечество Афродит и Аполлонов едва не превосходило реальное.
    Ливень

    А музей здесь прекрасен! Артемиды и Лето, Венеры и Тихе смотрят невидяще в свою слепую, навсегда ушедшую вечность, и нежные их лица «не искажены» ни одной мыслью. Зачем и о чем думать, когда они так прекрасны, и история с ее страданиями и переделками мира писана не для них. Разве что Немезида «взглянет» остро и умно, отменив время, так на то она и судьба и справедливость, чтобы быть посредницей между Олимпом и земной историей. Зато лица Траянов, Адрианов, Диоклетианов и Коммодов жестко исчерчены заботами империи и политики и, кажется, при всей внешней уверенной силе предчувствуют, как непроста будет их посмертная жизнь, в которой их слава потемнеет и станет страшна, и их статуи могут разбить, как статуи звавшего себя «сыном бога» Домициана, в царствование которого не зря явился «Апокалипсис», а пышные саркофаги бросить в море, как сделали это с саркофагом мучителя Диоклетиана. И вот они каменеют с надменными лицами, вечные римляне, убеждённые, по слову Э. Ренана, что «кто не богат и не хорошего происхождения, тот не может быть честным человеком», но уже не могут скрыть от себя, что их репутация гуманистов и философов будет, как у того же Траяна, навсегда замарана кровью разорванного при нём на арене римского цирка Игнатия Богоносца или развеяна дымом костра, на котором сожгут Поликарпа Смирнского, как у Марка Аврелия. Так что и красота мраморов скоро покажется зла и враждебна. Создатели экспозиций не думают об этом, но христианское сердце в эффектных рядах императоров, богов и героев читает свои тексты. Глядя на изорванного в куски и насилу составленного Марса, поневоле не без тайной иронии думаешь, что он попался «на растяжке» собственной вой­ны, и, поди, завидует легконогому Гермесу с пустым лицом торжествующего покровителя потребителей. Этот целёхонек и уверен в долгой власти над ненасытным миром.

    И опять, как в давнюю уже поездку, когда мы смотрели музеи Антиохии, останавливают монеты с теми же высокомерными Веспасианами и Галериями — динарии кесаря, которые Господь велел отдавать кесарю, оставляя Богово — Богу. И почему-то вспоминается давний любимовский «Гамлет» — как Высоцкий показывал королеве-­матери свой медальон с изображением короля-отца, а затем выхватывал из кармана монету с изображением короля-­отчима: «Вот два изображенья — вот и вот. На этих двух портретах лица братьев…» Одно, на груди, навсегда личное, единственное. И другое, на монете, безлично множественное, ничьё, захватанное руками торговцев. И опять ранит, что скоро империя заговорит о симфонии церкви и государства и научится чеканить монеты с изображением Спасителя и тем смешает Богово и кесарево, то ли из лукавого желания уравняться, то ли по благочестивому неразумию, не ведающему, что когда кесарю отдают Богово, то готовят только падение Константинополя.

    А напоследок в музейном уголке — бедные мощи Святителя, оставшиеся от Барийских и Венецианских «спасателей». Только на месте прежнего образа русского провинциального письма над ними — целый алтарь икон разных лет и школ, как нарядный, но мало вразумительный привет русскому туристу — так в отелях выставляют на специальной полке забытые гостями книги — нечаянный портрет отдыхающего ума.

    И когда выходишь из музея, отчего-то уже и дождь не мил и «грустного счастья» ни следа. И вдруг поймаешь себя на том, что уткнулся взглядом в налившееся у входа озерцо воды с отражением одноногого Августа, смотришь, как по-русски пятнает его дождь и чувствуешь плечом, что рядом смотрят на эту рябь генералы Чарнота и Хлудов из булгаковского «Бега». И мокрая собака поднимает на тебя печальный взгляд товарища по изгнанию. И пальмы покажутся сделанными из жести, и горы вокруг не объятием, а угрюмой тюремной стражей. И всё это будет как-то таинственно связано с пустоглазым отрядом императоров, которые, ты уже чувствуешь, потянутся за тобой…

    Один комментарий

    1. Спасибо.
      Видно, прекрасный был Человек.
      Светлая память ему.
      Написано великолепно, до глубины души проникает.

    Оставьте ответ

    Введите ваш комментарий!
    Введите ваше имя здесь

    1 + восемнадцать =

    Выбор читателей