More

    Виктор Богданов. Немота дней

    Виктор Богданов
    ВИКТОР БОГДАНОВ
    Поэт, прозаик, эссеист, публицист, критик, редактор. Родился в Омске в 1972 году. Пишет и печатается с 1988 года. Публиковался во многих литературных газетах, журналах, альманахах и антологиях России. Участник, дипломант, лауреат, член. Живёт в Омске.

     

    Немота дней

    Повесть о Матери

     

    Долго длился день. Потом были сумерки и медленно убывал свет. Жёлтые тягучие сумерки… Вечер пах дымом, травой и палыми яблоками — ​близкий, грустный и тёплый. Вечер молчал — ​и всё было родным и понятным всему.

    Ник думал о том, как хорошо и трудно молчать. Он учился любить молча, и это было как счастье… Его одиночество населяли немые смутные обитатели: переполненная чаша — ​его одиночество…

    Он попробовал вспомнить мать — ​и ему захотелось уснуть. Тогда он зажёг спичку, и её огонь на мгновение стал светлей остального мира. Ник забылся, прежде чем дерево погасло в его руке.

    Ночью ему приснилось всё это снова.

     

    Так эти дни и продолжались в снах, а может быть, сны предшествовали дням. А Ник всё смотрел в жёлтую пустоту пространства и видел другое…

    Иногда он уходил в безмолвные сквозные рощи и долго скользил одинокой тенью в их солнечном влажном покое. Душистые и тяжёлые земные плоды собирал он там. Они были зачаты ранним ласковым светом вечности, но Ник всё равно должен был взять их себе.

    Осенний лес был во всём сопричастен ему. Смиренная тихая скорбь пронизывала каждый лист и каждую ветку. И Ник улыбался тому, что природа похожа на него, что ей хорошо, спокойно и вечно наедине с собой.

    Теперь он не чувствовал это погружённое в себя мирозданье чужим: его душа совпала с душою пространства, и где-то рядом была его мать. Но Ник хотел, чтобы она была ещё ближе.

    Ник надеялся, что мать вернётся, если он будет помнить о ней. И он так мучительно вспоминал, что казалось: мягкий свет осени, сгустившись, явит ему её…

    Но матери не было, и Ник не знал, как её найти.

     

    Не внезапно овладела им глухота: жизнь долго и осторожно готовила его к ней — ​и она стала почти желанной, и он подчинился ей, как хранителю прошлого…

    Ник думал, что глухота произошла в нём оттого, что почему-то никто не слышал его никогда — ​и он сам сделался глухим и молчащим.

    Редко Ник страдал от молчания: было хорошо ему молчать с бессловными жителями его одиночества. И он молчал с ними, потому что любил их — ​своё одиночество, прошлое… Было светло и свято любить молча. Было немного больно: никто не отзывался ему даже молчанием.

    Но ведь любви невозможно ответить: можно лишь приласкать её случайным, нечаянным прикосновением.

     

    Он не знал, где его мать, не знал, есть ли она у него. Может быть, она была — ​конечно, была когда-то. Но Ник не находил подтверждений тому, что мать сохранилась для него и когда-­нибудь он обретёт её снова…

    Он потерял её рано: в том, по-настоящему пустынном и одиноком одиночестве — ​окружённый вещами, явлениями и людьми, которые ещё не вошли в него, не создали его, Ника. Наверное, мать сама покинула его тогда — ​чтобы он впустил в себя всё это, и, оставшись в новом — ​переполненном тем, что он успел полюбить, — ​сиротстве, впервые испытал в ней нужду. И теперь он должен подать матери знак — ​и она вернётся к нему, и будет с ним всегда.

    Но Ник не мог придумать, как сообщить матери о себе. Он только ждал её жадно, чувствуя, что она где-то рядом — ​в соседней комнате, за стеной.

     

    Ночью Ник пришёл в город.

    На сверкающих пустынных проспектах было свежо и неуютно — ​и одинокому человеку чудилось, что из тёмных окон на его маленькую фигурку, облитую жёлтым фонарным светом, смотрят чьи-то злые и хитрые глаза.

    Ник боялся города: ему казалось, что город знает его беду и смеётся над ним, и готовит ему ещё какую-то новую боль. И даже ночью Нику было стыдно за себя перед городом — ​точно он был жалким, опасным и неприличным предметом, незаконно попавшим в него. И, проходя через город, Ник стремился укрыться во мраке и тесноте мелких улочек — ​чтобы остаться незамеченным и никому не повредить своим унылым отчуждённым существованием…

    Он подошёл к своему дому и долго стоял во дворе, прижавшись для отдыха к шершавому телу мёртвого клёна. Ему не хотелось в пустое жильё одному… Что-то давнее, призрачное, щемяще-­хорошее стало вспоминаться и мягко, но неодолимо потянуло в другую сторону. И он подчинился этому — ​покорно, не задумываясь…

    Он поспешно миновал несколько освещённых перекрёстков центра и пошёл длинной, прямой и тихой даже днём улицей вверх — ​в темноту и глушь старых деревянных кварталов. Свет города остался у него за спиной, а потом и совсем пропал, и впереди было теперь огромное звёздное небо, и улица подымалась к нему чёрным путём, поблёскивающим трамвайными рельсами…

    Ник долго шёл, не думая ни о чём… Потом он свернул в переулок, как вор, прокрался мимо низких неровных заборов и замер у старой избы, в тусклом сияньи ночного неба казавшейся маленькой картонной игрушкой. Чёткая густая тень дома причудливым клином рассекала проулок, его окна были закрыты ставнями, и в щели не сквозило ни единого луча света. В доме спали. Никто не ждал его тут и не помнил о нём…

    Ник робко прильнул к зазору между ставнями в крайнем окне, но всё равно увидел один лишь мрак. Ему захотелось к людям, к печке и чтобы ему откликнулись как-то — ​и он нечаянно стукнул кулаком в ставень и тут же отпрянул назад в испуге. Но его не услышали.

    Он ещё постоял рядом с домом — ​один в сумраке осенней ночи. Ему было трудно сразу расстаться с ним — ​как с близким человеком, от которого не можешь отвыкнуть. Дом был добрый. Давно они помнили с ним друг друга…

    Ник стоял и улыбался про себя чему-то хорошему, светлому… Наверно, он придумал себе хорошее в прошлом, а может, оно и вправду было у него когда-то… Ник не знал, зачем он пришёл сюда. Может быть, ему просто было некуда больше прийти, а может, он везде искал свою мать.

    Он вздохнул и пошёл обратно.

    Юноша

    По дороге ему встретилось ещё несколько знакомых окон в домах. Одно из них светилось через занавеску бледным оранжевым светом. Ник хотел бросить в окно какой-­нибудь мелкий предмет, чтобы, затаившись в ночи, увидеть полузабытое лицо любимого человека, но не решился и побрёл мимо, грустя и стыдясь своей слабости. Ему казалось, что кто-то следит за ним и всё про него знает — ​и смеётся, смеётся…

    Ночь кончалась — ​Ник чувствовал это: воздух посырел и звёзд на небе стало как будто меньше. Он уже приближался к центру, но огни центра были ещё по-прежнему ярки, а здесь, на старой улице, не делалось светлее ни от этих огней, ни от поздних утренних сумерек осени.

    В плохой одежде Ник озяб посреди остывшей природы и думал о том, как он вернётся сейчас в своё жильё и уснёт, когда случайно заметил на другой стороне улицы странное белое пятно и свернул к нему — ​не от любопытства, а потому, что надеялся найти для своей бедности какую-­нибудь внезапную — ​потерянную или брошенную людьми — ​пользу.

    Он подошёл к тому месту и нагнулся.

    На тротуаре лежала кукла… Она была такая большая, что сначала Ник принял её за мёртвого ребёнка и вздрогнул, прикасаясь к ней рукой… Её спокойное личико с прикрытыми пушистыми ресницами глазами, лёгкие сандалики и короткое платьице выглядели так мило, будто она спала в тёплой домашней кроватке, приласканная чьей-то доброй заботой, а не валялась одна на пыльном тротуаре, как мусор. Кукла была новая и, наверное, дорогая, и было непонятно, почему её оставили здесь. В предрассветной мгле она вся светилась странным медовым светом — ​как фонарь, как тусклое ночное солнце…

    Ник неумело взял её в руки и поставил перед собой, поддерживая, чтобы она не упала. Кукла оказалась выше его колен, и даже платье на ней ещё нигде не испачкалось. Ник присел на корточки, и его глаза пришлись против глаз куклы — ​она теперь открыла их и смотрела на Ника доверчиво и печально… Нику захотелось что-нибудь у неё спросить — ​и он растерялся. Тогда он стремительно подхватил её и быстро пошёл дальше, чтобы поскорее дойти домой. Он боялся, что ему помешают, отнимут её — ​потому что уже успел почувствовать её своей…

    Он почти бежал, по самой середине улицы, по трамвайным путям, и часто оглядывался — ​чтобы никакой чужой и грубый человек не настиг его врасплох. Он вдруг увидел в себе неясное хрупкое будущее, принадлежащее только ему, и захотел сберечь его и осуществить…

    Стало холодно, а влажный воздух сгустился в туман, и от этого было ещё темнее, чем раньше. Всё было так пустынно и недвижно вокруг, что Ник представлял, какая сейчас тишина и как гулко отдаются его шаги в глубине деревянных кварталов. И ему казалось, что они совсем одни посреди немого, окаменевшего, студёного мира… А кукла пахла улицей, вокзалом, чужими людьми, и Ник покрепче прижал её к себе…

    Они подходили к центру, и Ник радовался, что скоро они будут в надёжном тёплом месте его жилья… И тут он почувствовал, что ему смотрят в спину.

    Он резко обернулся и увидел вдалеке мутно-­жёлтые глаза трамвая, пробивавшегося к нему сквозь туман, — ​и ему стало страшно, он оцепенел и ничего не мог поделать с собой. А трамвай приближался — ​и Нику чудилось, что трамвай несётся с огромной скоростью, падает на него из серой пелены пространства и уже слышен оглушительный лязг его железного тела, которое через мгновенье раздавит, уничтожит, поглотит Ника… Это был его давнишний, бесконечно повторявшийся кошмар, сон. Но теперь всё происходило наяву… Ник понял, что должен спасти неизвестное будущее, надежду на которое он снова обрёл, и изо всех сил побежал прочь — ​по путям, в сторону своего дома.

    Но трамвай всё равно настигал его быстро. Наверно, трамвайщице просто нравилось в эту безлюдную пору гнать вагон без остановок — ​и трамвай действительно летел вперёд с необычайной скоростью. Ник же думал, что трамвай гонится за ним — ​чтобы убить его и его будущее, раскатать их по рельсам и помчаться дальше — ​за новой жертвой… А ему ведь надо увидеться с матерью — ​когда-­нибудь увидеться…

    На бегу он как мог спрятал куклу под полой одежды. Он уже задыхался, и в глазах у него темнело. Он почувствовал, что трамвай совсем близко, и снова судорожно обернулся.

    Фары, слившиеся на коротком расстояньи в единый мощный пук света, ослепили его, но он успел различить искажённое лицо трамвайщицы и глубоко вдохнуть запах гари от электрических искр, высекаемых на стыках колёсами, и в последнее мгновенье отпрыгнул в сторону и, споткнувшись, полетел на асфальт…

    Ник приподнялся, сел посреди улицы, держа куклу в объятьях, и заплакал. Трамвая уже почти не было видно, но земля ещё гудела тяжёлым эхом его движения…

    Потом он кое-как встал и неуверенно, измученный, продолжил свой путь, который начинал казаться ему бесконечным. Но он привык: он всегда куда-то шёл или кого-то искал — ​и всё не мог никуда дойти и никого отыскать.

    А сейчас он просто хотел поскорее домой. Но ему опять не повезло.

    Выйдя на первый перекрёсток центра и думая лишь о том, как бы скрыто преодолеть просторное место, Ник заметил встречного человека. Но тот, на беду, заметил Ника раньше и направлялся прямо к нему.

    Сначала Ник хотел убежать от человека, как от трамвая, но увидел, что он пьян, и решил его не бояться…

    Прохожий дошёл до него, и они остановились. Человек рассмотрел Ника и начал говорить ему слова, а Ник стоял и слушал, но не мог услышать, и только молча кивал — ​чтобы быть вежливым к посторонней душе.

    Человек показал на куклу и сделал неприличный жест. Ник обиделся. Тогда человек хлопнул Ника по плечу и снова заговорил — ​и Ник догадался, что он извиняется за свой пьяный разум, и тут же понял, простил его.

    Прохожий ещё что-то толковал Нику, но Ник не слышал, и тот наконец отчаянно махнул рукой и отошёл. Нику стало жалко, что он не в силах ему помочь. Огорчённый, он немного постоял, глядя, как человек уходит от него в сумерки беззащитным покачивающимся шагом — ​похожий на одинокое дерево в ветреную ненастную погоду…

    Потом он тоже поспешно пошёл своей дорогой. Уже выключили фонари, потому что светало, а Ник не хотел больше ни с кем встречаться.

     

    В неосвещённом подъезде было пока темно, и он торопливо подымался на свой этаж, боясь споткнуться на едва различимых ступенях. От волненья, усталости и темноты он долго не мог открыть дверь. Лишь в коридоре он облегчённо вздохнул — ​точно прощался с какой-то большой бедой.

    В подъезде

    Пройдя в комнату, он сел на диван и положил куклу рядом. В комнате, кроме дивана, стоял в углу старый шкаф с книгами и немногими предметами, оставшимися от прежней жизни и теперь ненужными, да стул, заваленный разным тряпьём. И больше ничего не было.

    Ник сидел посреди грустной пустоты помещения и думал, что ему нужно уснуть и зря не смотреть на свет чужого дня. Он отодвинул куклу, пытаясь улечься, но вдруг почувствовал, что должен что-то сказать ей — ​и оробел, словно впервые хотел признаться в любви…

    Он устроил куклу возле себя, укрыл маленьким вытертым одеялом и, подперев голову рукой, долго рассматривал её. Нику было приятно, что хоть она и лежит сама по себе и в нём не нуждается, а он всё равно может сколько угодно смотреть на неё не стесняясь — ​и никто не помешает ему, и никто никогда не узнает об этом… И, глядя на куклу, он вспоминал далёкого любимого человека, рядом с которым так же провёл много счастливых, невозвратимых уже часов… Ник подумал, что если он будет очень сильно любить куклу, ухаживать за ней и беречь её, она незаметно превратится в тихого прекрасного ребёнка. И, погружённый в мечту о возможности светлым усилием создать из пустой игрушки хрупкую жизнь, Ник уснул, забрав эту надежду в свой сон — ​чтобы там она заранее сделалась правдой…

    Ник спал и видел большое туманное пространство, населённое чуткими существами. Во сне он обнял куклу, как родного человека, с которым можно согреться и спать счастливее…

     

    Когда он проснулся, в комнате опять было сумрачно, потому что день прошёл без него. От долгой неподвижности во сне ему стало холодно, и он тут же почувствовал, что в комнату от окна проникает порывистый осенний ветер. Он отыскал на стуле какую-то тряпку и начал затыкать щели. Но в жилье продолжало сквозить.

    Ник вздохнул, включил плитку и бросил в ковшик со старой водой горсть шиповника. Потом он сидел в полутьме и медленно пил кипяток с полезным природным составом, чтобы поддержать в себе жизнь и свет неясной надежды. Через вылинявшую от стирки занавеску к нему доходил рассеянный блеск уличных фонарей…

    Он долго думал, как ему заботиться о кукле и как любить её, чтобы свершилось чудо и она бы стала крохотным человеком, доверчивым к тому, кто одной своей любовью сотворил его из тёмной пустоты.

    Ничего не придумав, Ник расстроился и заходил по комнате. Он чувствовал в себе любовь и надеялся, что в кукле тоже возникнет подобная чудесная сила — ​ведь для себя Нику слишком много этой любви, и она обязательно перельётся в пустую сердечную нишу куклы…

     

    Долго длилось ненужное унылое время, не наполнявшееся ничем. Ник по-прежнему просыпался в сумраке хмурых вечеров и засыпал перед тягучими рассветами осени, а дни оставались без него — ​как будто его уже не было в мире… От малой подвижности и скудной пищи ему было зябко, и в каком-то неодолимом оцепенении он сидел на диване и бездумно смотрел на золотисто-­голубое сияние фонарей, проникавшее в комнату. Иногда ему казалось, что он слышит, как в кухне капает из крана вода или поздний человек, возвращаясь домой, топает по лестнице в подъезде… Всё же он нехотя вставал, заваривал чай и размачивал в нём сухари — ​чтобы не хрустеть ими, не нарушать тишину жилья, которой он не слышал, не привлекать ничей слух к убежищу своей уединённой жизни, — ​и медленно ел, чтобы чем-то заняться…

    Теперь ему опять было скучно. Кукла не поддалась его любви, но Ник уже знал, что и любовь-то эта произошла в нём от долгой скуки и пустоты — ​взамен им, а не возникла сама по себе, нечаянно. И такая любовь, как бы много её ни было, сама нуждалась в любви, заключённой в другом существе. Но никого не было рядом с Ником, и его любовь слабела и снова обращалась в скучную пустоту, и Ник боялся, что скоро с ним случится что-то непоправимое, жуткое, в чём он будет повинен сам — ​ведь он не нашёл ростка, который, как дождя, ожидал бы его любви…

    И кукла начинала мешать ему. Теперь, когда он пристально и подолгу смотрел на неё, ему казалось, что он видит на ней бесчисленные отпечатки чужих пальцев, державших её, и чувствует чужие мерзкие запахи, исходящие от её волос и одежды… Не зря он даже не придумал ей имени… Кукла — ​дитя огромного хитрого города, так же, как этот город, смеялась над ним, смеялась…

    Однажды он взял её с дивана, бросил на стул и завалил тряпьём. И ему смутно представилось что-то горькое и неизбежное, уготованное ему впереди…

     

    Мать была далеко — ​так далеко, словно он придумал её. Мать не могла его найти, не могла вернуться к нему — ​он сам должен был приблизиться к матери…

    Глубокой ночью в нём просыпалась жуть: он чувствовал себя зашедшим в сердцевину огромной, холодной и тёмной пустыни, замурованным в каком-то отдалённейшем закоулке вселенной, откуда уже никогда не выбраться и куда никто никогда не придёт…

    Как-то нужно было ему спасаться от этой жути.

    Он открыл шкаф и, за беспорядочно лежавшими вещами и книгами, на ощупь нашёл бутылку. Торопливо распечатал её и налил полный стакан. От ядовитого запаха его передёрнуло, и он долго стоял в глухом полумраке комнаты, не решаясь выпить… Наконец он глубоко вдохнул, обхватил губами стекло, но его стало тошнить, он задерживал жидкость во рту, давился, проливал на себя и с трудом сделал несколько глотков… Скоро ему полегчало и захотелось к матери, к каким-то призрачным любимым существам, и, чтобы быстрей обрести их, Ник снова наполнил стакан до краёв и теперь уже мигом осушил его… Он чувствовал, что постепенно пустота и страх превращаются в нём в бурлящие светлые воспоминания и фантазии и ему нужно лишь немного потерпеть — ​и они будут живыми, вечными… Ник машинально потянулся к бутылке и допил её прямо из горлышка… Теперь у него была мать — ​так остро начинал он чувствовать и любить её… Мать рождалась в нём, как его собственный ребёнок, но пока она была ещё крохотной и неясной, и ему приходилось съёживаться и тускнеть — ​чтобы мать могла расти, уравниваться с ним, а потом — ​стать больше него, объять и заполнить собою всё… Он лёг. Всё кружилось и путалось в нём — ​так быстро бежал он к матери, такая огромная и близкая уже была она для него… Сейчас он протянет к ней руки, сейчас что-то оборвётся в нём — ​и он окажется песчинкой родного пульсирующего тепла…

     

    Вечером к нему пришла мать. Сначала Ник испугался присутствия живого человека, но потом понял, что это мать, и чуть не заплакал — ​оттого, что она всё-таки была у него…

    Дом ещё не топили, и Ник простыл. Мать заметила это, вынула из своего мешка детские шерстяные носочки, сбережённые ею на память, и бездумно протянула их Нику. Крохотные, они даже не закрыли его ладонь, и он удивлённо смотрел на них, не умея представить, что и впрямь носил их когда-то… Он отдал их обратно, и мать смутилась, вспомнив, что сын давно уже вырос и эти носочки нужны теперь только ей одной…

    Им стало неловко — ​как будто они случайно заговорили о том, о чём никогда не надо говорить, и мать начала суетиться по хозяйству… Ник задумался и увидел её, когда она появилась в комнате с ведром и тряпкой. Мать хотела зажечь свет, потому что было уже темно, но Ник запротестовал, и она поняла его, зная, что сын любит сумерки. Он подобрал ноги на диван и смотрел, как в полутьме мать на корточках отмывает углы… Нику стало тепло внутри от материнской заботы о нём, и он видел, какая мать красивая, светлая… Она была единственная сейчас. Она была его матерью… А Ник казался себе жалким и немощным, каким-то ничтожным по сравнению с ней, и даже не отдельным самостоятельным существом, а некоей частью матери, доставляющей матери беспокойство — ​может быть, её чувством боли…

    Передвигая стул, мать обнаружила куклу и вопросительно поглядела на Ника. Ник почувствовал, что объясняться ему неприятно, и с досадой махнул рукой. Мать бережно оправила на игрушке платье и прислонила её к стене… Потом она накормила Ника картошкой и хлебом и села рядом с ним на диван. Ник думал, что мать устала и хочет спать — ​а матери хотелось смотреть на уснувшего сына… Немного выждав, она всё-таки легла, оставляя место для Ника, но Ник продолжал сидеть. Мать долго любовалась им из-под прикрытых век… Потом она уснула. Ник заметил это не сразу. Он накрыл мать одеялом, пересел на стул и просидел возле спящей почти до утра… Он думал, что ему нужно как-то заботиться о ней, но ничего определённого пока не знал… Во сне мать иногда шевелила губами и вздрагивала, но не ворочалась, а всё так же лежала на спине. После еды Ника начинало смаривать раньше привычного срока, но он спохватывался и снова неподвижно сторожил мать… Ближе к утру он заметил, что лицо у матери опухло, а рот приоткрылся и из него вытекает слюна. Ему не понравилось это, он отвернулся и увидел куклу… Ник подошёл к ней, потрепал её жёсткие локоны, и ему стало чего-то жаль — ​чего-то забытого им и уже невозможного для него… Тогда он лёг к матери и стремительно упал в пёструю, подвижную и звенящую пустоту…

     

    Ник открыл глаза и тут же вскочил с дивана — ​какая-то чуткая сила в одно мгновение вытолкнула его из сна в непривычный, ослепивший его, свет дня. И недаром: в комнате не было ни матери, ни куклы. Да и сама комната, то внезапно наполнявшаяся мягким солнечным светом, то вдруг слегка тускневшая, когда мимо солнца проносились низкие облака, напоминала фонарь, кем-то упорно зажигаемый в полдень и каждый раз гаснущий от ветра, и показалась ему чужой, разросшейся и совсем опустевшей… У Ника забилось сердце, он испугался, что и мать, и кукла, и ночная улица, по которой он убегал от трамвая, только приснились ему — ​и он опять один, не нужный даже себе, посреди чужого постороннего мира… Он сел на пол в углу, сжался и долго сидел, не зная, как ему жить дальше… Потом он немного успокоился, хмуро посмотрел вокруг и увидел материнские вещи…

     

    Мать вернулась и стала суетливо вытаскивать и показывать Нику продукты. Ник стоял и печально смотрел. Он понял, что мать, не спросившись, продала куклу. Она что-то взволнованно объясняла, а Ник кивал, но не старался услышать её…

    Потом мать сварила густой сытный суп, и они вкусно поели. День быстро прошёл у них в разных житейских заботах, и, утомлённые, они рано легли и уснули…

    Во сне Нику было неудобно, оттого что он боялся толкнуть или потеснить мать, а мать часто просыпалась, чтобы поправить на нём одеяло и ужаться поближе к стенке… Потом Ник уснул крепче, и ему приснились свежая жёлтая даль и лицо матери… А мать так и спала урывками — ​как будто она лишь недавно родила Ника и должна была за ним доглядывать…

    Ник почувствовал, как мать робко, но настойчиво будит его, и нехотя вернулся к ней из светлой глубины, в которой она тоже только что была перед ним. Он увидел, что ещё совсем темно, а мать уже повязала платок и принесла ему еду и чай… Поев, Ник заметил туго уложенный дорожный мешок. «Пойдём, Ник», — ​потянула его мать. Ник поправил на себе одежду, закинул мешок на плечо и пошёл к дверям…

     

    На улице было холодно и тихо, звёздное небо предвещало спокойный, пронизанный мягким солнцем день, какие часто бывают осенью. Они долго шли по безлюдному городу, мать отставала, и Нику приходилось смирять шаг, чтобы не утомить её в начале неблизкого пути. Лишь несколько машин промчалось мимо этой глухой порой… Когда стало светать, они уже миновали городскую окраину. На открытом возвышенном месте было ещё холодней и подул ветерок. Перед ними раскинулась огромная жёлтая равнина, испещрённая тёмными пятнами рощ, над которой вставало солнце. Они глубоко вдохнули студёный утренний воздух и пошли по просторным осенним дорогам в деревню…

     

    Дом был старый, источенный жучком, то ли осевший перед огородами и лугами, то ли поднявшийся на дыбы перед единственной деревенской улицей и озером за ней. Окна вырубили слишком низко, чуть не у самого пола, и, несмотря на то, что их было много, в дом плохо проникал дневной свет, да ещё и деревья и кусты сирени, разросшиеся в неухоженном палисаднике, закрывали жильё от солнца — ​и в нём всегда стояли сумерки. В доме было почти пусто: две старые кровати, шкаф, стол, пара самодельных грубых табуретов да несколько полочек для посуды и разных вещей. В одном из углов была выгорожена каморка, где хранились инструменты и беспорядочные житейские мелочи. Крыша кое-где протекала, и в сильный дождь с потолка капало, а при порывистом ветре, или когда по чердаку лазили кошки, из щелей между потолочными досками сыпалась земля… Дом медленно разрушался, предоставленный силам природы и самому себе, но жить в нём было пока что можно. Правда, и печка, сложенная невесть когда и перекосившаяся вместе с избой, сильно дымила, но однажды Ник заузил топку несколькими кирпичами — ​и печка стала тянуть: наверно, раньше в ней был лишний воздух или она просто улучшилась от внезапной заботы…

    Ник любил здесь жить. Ему было хорошо посреди окрестного мира, и он чувствовал этот мир родным и необходимым… Но иногда он уставал, печалился, и ему казалось, что кто-то может помешать ему, отобрать это незаметное счастье, или он думал, что ему нужно что-то ещё, и это что-то принесёт именно тот, кого он страшится…

     

    Дни стояли спокойные, ясные, тёплые.

    Перед рассветами, задолго до того, как выгоняли скотину, Ник уходил огородами за деревню. Он шёл по огромному, белому от инея лугу к ближайшим рощам. Студёный пронзительный воздух раннего времени, казалось, очищал его и наполнял чем-то просторным и вечным. В мире медленно, как бы на пробу светало — ​и плавно обнажались неподвижные подробности пространства, сокрытые ночью… Когда сонное, ещё холодное солнце, подёрнутое пеленой, подымалось из-за тёмного горизонта, Ник обычно входил в первый околок.

    Лист почти весь пал, и лес казался пустым, скорбным и одиноким и погружал в это Ника — ​и Ник со странным наслаждением отдавался этому… Он знал здесь укромные плодоносные места, и, отыскав их, ползал по земле на коленях, и, разрывая руками листья и старую слежавшуюся траву, находил поздние октябрьские грибы. Это были грузди — ​холодные, белые, обсыпанные мёрзлыми каплями, сползавшими от дыхания Ника на дно вороночек, крепко сидящие в связанной древесными корнями земле… Ник бережно складывал их в холщовый мешок… Кое-где на кустах шиповника ему попадались последние — ​потемневшие, сморщенные и усохшие — ​ягоды, он мимоходом обрывал их и ссыпал в карман… Иногда из густого кустарника, росшего по низинам, выскакивал заяц и, замерев, поглядев на Ника, убегал через поляну в соседний лес. Ник улыбался от радости и жалел, что не может поймать его, погладить, как котёнка, и отпустить, похлопав ему вслед ладонями…

    Вечером, закинув тяжёлый мешок с груздями на спину, усталый, но счастливый, он возвращался домой — ​один в жёлто-­голубом, солнечном и тихом просторе, наполненном запахом вечности и животворного тлена…

     

    Рано темнело, и долгие осенние вечера Ник проводил в доме, с матерью. Топилась печка, мать хлопотала, а Ник сидел и смотрел на неё… Он часто вспоминал куклу и думал, что должен был с ней говорить — ​и тогда бы она услышала его и изменилась… А с матерью было хорошо молчать, потому что мать была настоящей…

    Как-то Ник зашёл посидеть у соседа. Тот пьянствовал. Из вежливости Ник тоже выпил с ним рюмку. Однако сосед начал подбивать его на вторую, и Нику вдруг сделалось не по себе. Он вспомнил прежнее: как много раз он хотел приблизиться к матери, как всякий раз, когда он думал, что уже обрёл её навсегда, что-то обрывалось, и он падал в тёмную, головокружительную бездну жути и боли, а просыпаясь, понимал, что это была не мать, совсем не мать, и что не стремился он к ней, а убегал от неё… От одного воспоминания ему стало нехорошо, и он поспешил домой — ​к матери, которая волнуется и ждёт, пока он сидит перед чудовищной пропастью, готовой затянуть его в себя и никогда не возвращать обратно…

    Потом Ник нанялся строить чью-то дачу. Он исправно ходил на работу, но чужим людям было неудобно с глухим и безгласным, и они издевались над ним. Он проработал дней десять и бросил, но заплатили ему хорошо, и Ник радовался, что теперь у них есть деньги.

    А вот мать заболела.

     

    Ещё за неделю до того, как мать слегла, Ник увидел в ней перемену: её лицо потускнело, взгляд стал отрешённым, а движения — ​скованными.

    Мать скрывала болезнь, а Ник думал, что она просто утомилась. Но потом он понял, что мать уходит — ​с каждым днём уходит от него всё дальше и дальше… Мать покорно чужела — ​и Ник чувствовал, что она забывает о нём. Он не знал, как остановить её и вернуть назад, — ​и злился…

    Однажды, когда Ник сидел рядом, мать вдруг стиснула его голову руками и отчаянно попросила: «Ну скажи ты хоть слово! Ты же умеешь говорить, Ник!..» Он понял, но не ответил. Он не знал, что сказать. Чтобы заговорить, он должен был преодолеть что-то настолько большое и прочное, что это казалось ему невозможным — ​и он не сделал этого даже ради матери… Ник печально посмотрел на неё и увидел, что она плачет.

    И тогда он почувствовал в себе слепую жестокую силу.

     

    С рюкзаком, набитым картошкой, крепко сжав материнскую руку, он тащил мать за собой по пустынной грунтовой дороге. «Ник, Ник! — ​причитала она. — ​Я ведь не дойду. Не могу я…» Но Ник не слышал. «К врачу! К врачу!» — ​звенело у него в голове…

    Он не пошёл с матерью на шоссе, пожалев денег, и теперь они двигались привычными просёлками, потому что так было ближе. Иногда он давал матери отдохнуть. Мать садилась на рюкзак и растерянно плакала…

    Днём, когда они вышли, светило солнце, но к вечеру задул холодный порывистый ветер, и мир померк под тяжёлыми облаками, принесёнными им. Ветер срывал последние листья в рощах и подымал с убранных полей солому и пыль. Временами моросил дождь… Ник торопился, боясь непогоды, но мать всё сильней уставала и уже еле шла, прекратив жаловаться…

    Быстро темнело. Ник тоже начал чувствовать тяжесть и зябнуть, а мать он едва ли не волочил на себе. Мать пыталась его остановить, но Ник упрямо тянул её дальше, думая, что на привалах она совсем расслабится и простынет…

    Наконец, когда сделалось совершенно темно, он свернул с дороги в лесок. Они почти дошли: сквозь деревья чернело большое поле, а за ним мерцали огоньки городской окраины — ​и Ник всё-таки решил отдохнуть.

    Ник сбросил рюкзак под старую берёзу, и мать бессильно рухнула на него, прислоняясь спиною к стволу, а Ник сел рядом на травянистую кочку. Во мраке лицо матери было белым как полотно. «Ник… Ник…» — ​шептала она зачем-то… Они долго, недвижно сидели в ночном лесу… Ветра здесь не было. От дыханья и влажной одежды Ника шёл пар… Он немного забылся, опустив голову на колено… Потом его разбудил частый и крупный дождь… Он встал и тронул мать, чтобы идти. Мать не шевелилась. Ник подумал, что она тоже дремлет, и принялся её тормошить. Но мать не отвечала. Тогда он посветил на неё спичкой… Мать сидела с закрытыми глазами, и пар от неё не шёл… Он понял, что мать не доберётся домой сама…

    Ник нагнулся и взял мать на руки, как ребёнка… В поле дуло и вовсю хлестал дождь, и он сразу вымок до нитки… Он пронёс мать сотню метров и почувствовал, что больше не может. Ник отчаянно искал взглядом во мраке какую-­нибудь копёшку или ворох соломы, упавшей с воза, но ничего не было окрест, кроме распаханной мокрой земли и грязной дороги. И тогда он положил мать прямо на пашню…

    К первым домам, чьи тусклые огни служили ему ориентиром, он шёл бесконечно долго. Под проливным дождём, задыхаясь, он поминутно падал в холодное липкое месиво, лежал, уткнувшись лицом в мать, потом подымался, кое-как подымал её и снова нёс дальше, чувствуя лишь одно — ​как скудное тепло материнского тела тает, и мать становится сродни ливню, студёному ветру и ледяной грязи — ​и всё тяжелеет, тяжелеет, тяжелеет…

    Наверно, была уже полночь, когда Ник вышел на безлюдную улочку окраины. Опустив мать на чью-то скамейку, он плюхнулся рядом и, чтобы тут же не уснуть, напряжённо думал, каким маршрутом пойдёт домой, и бодрил себя тем, что проклятая погода и позднее время кстати — ​потому что все должны сидеть по своим углам…

    Потом он взвалил мать на закорки и, как тяжёлый холодный камень, понёс её сквозь ночной сверкающий город.

     

    Он прислонял мать к заборам, деревьям, столбам, переводил дух и снова, пошатываясь, тащил… Всё-таки ему встретилось несколько пешеходов, но из-за ливня они не проявили ни страха, ни любопытства, быть может, думая, что он доставляет домой упившуюся подружку, или вообще ничего не заметили… Последнюю часть пути он уже просто тянул мать волоком за собой.

    В подъезде он взял её на руки. По ступеням с них ручьями текла грязная вода… Обтирая белёные стены, точно во сне, Ник подымался, боясь споткнуться и больше не встать. В глазах у него темнело, мать сделалась неимоверно тяжёлой — ​и Нику казалось, что он несёт на своих руках весь мир…

    В квартире он положил её на диван, а сам рухнул на пол и мгновенно уснул.

     

    Ник бесчувственно спал до следующего вечера. В сумерках — ​грязный, замученный, голодный и простудившийся — ​он очнулся, и ему стало мерзко. Он сменил одежду, притёр пол и посмотрел на мать. Вид у неё был страшный…

    Он долго стоял и разглядывал её, не в силах приблизиться. Внутри было пусто… И вдруг из этой злой пустоты вырвались глухие, точно произнесённые машиной, даже не слова — ​звуки слов: «Мам… Слышь, мам…»

    Мать молчала.

    Ник мотнул головой, напрягся и, уже теплее, снова позвал её: «Мам, это я, вставай!..»

    Мать молчала.

    Ник не поверил. Он ринулся к матери, схватил её за плечи и стал бешено трясти: «Ну ты чего, а? Ты чего это?!.. Ну, ты…»

    Мать молчала.

    Ника так поразило и обидело это, что в каком-то внезапном безудержном зверстве он размахнулся и ударил мать по лицу…

    Мать не отозвалась.

    Ник сразу ослаб, подошёл к окну и заплакал. Теперь ему было жаль, что мать не родила кого-нибудь ещё, чтобы он жил сейчас не один… Потом Ник подумал, что ведь он знал всё заранее, что он нарочно всё это сделал… «Поищи-ка её опять. Дождись её…» — ​шепнул он себе и горько расхохотался.

    Мать была так далеко, как ещё никогда прежде.

     

    Ник снова шёл вечерними старинными улочками — ​к человеку, которого помнил давно. Этот человек был добр к матери с Ником, и у него была своя лошадь… Несмотря на позднее время, хозяин отсутствовал. Ник посидел во дворе, увидел рядом ведро с засохшей извёсткой, черкнул на двери несколько слов и бросил в щель материн ключ.

    По дороге домой он купил в какой-то лавчонке водку и выпил её из горлышка прямо на ходу… Придя к матери пьяным, он изрёк: «Эх ты! Кукла!.. Помнишь, как бежали с тобой от трамвая?..» По его лицу текли слёзы. «Ненавижу! Не-на-ви-жу!» — ​долго орал он, всхлипывая и тряся пустою бутылкой. Потом свалился и захрапел.

    Утром его разбудил дядя Саня. Всё ещё пьяный, больной и слабый, Ник плохо соображал и хотел поскорее забыться вновь. Дядя Саня снимал с матери мерку, что-то говорил, а Ник, сунув ему деньги, упал в гудящую бездну… Потом старик исчез, но пришли какие-то женщины и выгнали Ника на кухню… Очнувшись, он увидел, что мать лежит чистая, причёсанная и переодетая. Чужих уже не было. Нику стало стыдно и неприятно, что кто-то узнал о его беде, трогал материнское тело, смотрел на его жильё… Мать приносила ему столько нескончаемого мученья, что Ник мечтал сойти с ума и больше не надеялся изведать в матери счастье… Ник попробовал представить, что матери нет, но ничего не вышло, потому что мать была, и от этого ему делалось больно. Ник подумал, что боли не будет только тогда, когда он сольётся с матерью, сам станет ею, что из них двоих должен быть кто-то один — ​или он, или мать, но ведь и одному будет от чего-нибудь больно… Ник чувствовал, что от всего этого страданья у него вот-вот разорвётся голова, и снова падал в зыбкую пустоту сна…

     

    Кто-то нетерпеливо тормошил его. Ник думал, что мать, но это был дядя Саня. Рядом с Ником стоял гроб, наспех сбитый из необструганных досок и больше похожий на оружейный ящик или кормушку для скота… Ещё не рассвело, и в ночном полумраке всё казалось сонному Нику чужим и ненужным… Ник растерянно потоптался, постелил в гроб своё одеяло, и они переложили мать в эту бедную домовину… На узкой лестнице, при каждом повороте, гроб стукался углами о стены…

    Возле подъезда ждала дяди Санина лошадь с телегой. На телеге Ник увидел плоскую крышку, крест, пару каких-то жердин, лопату… Они поставили к ним свою ношу, сели спина к спине и тронулись.

    На улице было морозно и тихо. Город присыпало первым снежком. Ник печально смотрел на голые деревья, на фонари, дома, на проносящиеся мимо машины, иногда переводил взгляд на мёртвое тело в гробу. И всё это вместе было таким странным, призрачным, далёким и безучастным к нему, что Ник чувствовал себя какой-то позорной нелепостью, попавшей в чужой самостоятельный мир и ничего не значащей в нём… Ему стало горько, и даже вечная мечта о матери не помогала преодолеть скучную немощь сиротства. Он вздохнул и опять задремал, боясь увидеть во сне живое…

    Когда они выехали на загородный простор, начало светать. Вдали — ​посреди плоской белёсой равнины — ​огромным глаголем лежало кладбище… Почуяв природу, лошадь сразу пошла резвей, а Ник дышал пахучим холодом утреннего пространства и думал о давнем…

    В это раннее время кладбище было совсем пустынно. Миновав центральные аллеи, они подъехали глухой ухабистой дорожкой к свежевырытой яме на самой окраине. Рядом были унылые бедные могилки, поросшие быльём. Дядя Саня думал, что Ник будет прощаться, но Ник только вяло махнул рукой и, зажав рот, отвернулся… Прибив крышку, старик наискосок опустил жерди в могилу и дал Нику длинную толстую верёвку. Ник понял. Они подняли гроб и медленно стравили вниз по жердям. Когда он упёрся в стенку, дядя Саня потащил жердь, но другая, не вынеся нагрузки, подломилась, и гроб рухнул на дно, сорвавшись с верёвки Ника. Ник едва устоял, сунул верёвку в карман и, швырнув горстью подмёрзшей глины, тупо смотрел, как дядя Саня заканчивает работу…

    Потом он выпил налитую дядей Саней водку, приобнял его и быстро зашагал прочь.

    Догнав Ника на телеге, дядя Саня вернул ему ключ и предложил подвезти. Ник не хотел. Он бросил ключ в канаву и пошёл один в пустой студёный простор…

    В леске, где он был с матерью, Ник вытряс из рюкзака мёрзлую картошку и спешно покинул это скорбное место. Всё прошлое теперь казалось ему каким-то жалким наивным сном, который нужно скорей забыть, но и в будущем он больше не чувствовал для себя ничего…

     

    Долго длились дни. Иногда холодный порывистый ветер приносил снежную тучку — ​и всё вокруг белело, но потом опять становилось серым и омертвевшим. Нику было скучно жить в этом мире, произошедшем от чьей-то давней безысходной тоски. Он думал, что впереди зима — ​великая немая пустыня зимы, а он уже так устал ждать, и ему никогда здесь ничего не дождаться…

    Безмолвье чужого мира не давало ему покоя. Ему хотелось взорвать эту невозмутимую остывающую пустоту чудовищным криком и проложить себе путь к матери, отгороженной жадной бездной творенья. Но Ник знал, что мать не сулит ему вечной награды. Он даже думал теперь, что именно она, мать, нарочно устроила ему это нескончаемое бессмысленное страданье. И затаённая злоба его больного существа отныне судорожно искала её — ​только затем, чтобы донести матери проклятья, расхохотаться над ней и этим хохотом победить её…

    Самоубийца

     

    Были ранние сумерки предзимья, когда, стоя на высоком чурбаке у стены, выходившей к огородам, Ник вязал себе петлю. Для пробы он сперва повисел на руках. Дяди Санина верёвка держала…

    Ник заглянул в петлю, как в окошко, и подумал, что должен увидеть мать. Он смотрел вперёд, но никого не замечал. Выждав, он крепко сдавил горло верёвкой и снова уставился в пространство… Вскоре, среди меркнущих, присыпанных снегом лугов, Ник увидел какую-то подвижную точку. Он терпеливо ждал, пока она приближалась к деревне. Стоять было холодно и неудобно… Через некоторое время он смог различить идущего человека. Ник напряжённо присмотрелся к нему, и всё стало ясно: это была не мать, а жалкая деревенская пропойца. Она зигзагами шла по дороге и что-то орала, а может, пела песню…

    И тут он окончательно понял, что никакой матери не было, нет и никогда не будет.

    Он прикрыл глаза и оттолкнул ногами чурбак.

    Оставьте ответ

    Введите ваш комментарий!
    Введите ваше имя здесь

    три × пять =

    Выбор читателей