More

    Дмитрий Близнюк.
    Мировая необитаемость

    Дмитрий Близнюк

    ДМИТРИЙ БЛИЗНЮК
    Публикации: «Знамя», «Нева», «Новая Юность», «Сибирские Огни», «Радуга», «Плавучий Мост», «Южное Сияние», «Невский альманах» и др. Публикации на английском: The Pinch, Press53, Dream Catcher, Magma, Sheila Na Gig, Adelaide, The Nassau Review, Havik и др.
    Лауреат нескольких международных конкурсов. Книги стихов «Сад брошенных женщин» 2018, «Утро глухонемых» 2018. Вышел сборник стихов на английском «The Red Fоrest» 2018 («Fowlpox press», Canada).
    Живёт в Харькове.

     

    * * *

    Ты кошка — семь жизней растрачены на чепуху,
    на стирку и готовку, на варку и уборку,
    на боевую раскраску лица и тела,
    на чуткий сон у колыбели.
    Мне осталось тебя так мало.
    Налить тебе лунного молока?
    Я читаю тебя, как юношеские записки Шерлока,
    как шпаргалки на девичьих коленях.
    Мне от тебя осталась шагреневая кожа,
    и она с каждым годом все меньше и тоньше,
    но я не могу не желать, не стремиться.
    Мелкое перышко торчит из подушки,
    будто лыжня из снежного спуска.
    За окном блестит карамельная луна,
    и я смотрю на тебя сквозь годы,
    сквозь густой снегопад:
    ты улыбаешься, и твои губы
    кажутся запачканными кефиром
    в наплыве падающих снежинок…

    * * *

    любимая, дай мне таблетку
    анальгина; туман туго обмотал
    треугольные головы горам,
    точно влажными полотенцами,
    легчайшая боль неба, мелкая, незаметная,
    как подъязычная кость колибри,
    и виноградники разлаписто тянутся
    по каркасам и шиферным заборам
    карликовыми истощенными драконами
    (больны осенним рахитом) —
    усыпаны сладкими пыльными ягодами.
    и грузчики, кряхтя и потея,
    уже вносят в прозрачные чертоги воздуха
    трехметровые портреты осени, забрызганные
    грязью, глиной, грибными спорами,
    а осень в кровавых от ягод ботфортах
    с нами-статуэтками на ладонях
    позирует возле ржавого лимузина
    с выбитыми стеклами…

    * * *

    с утра все небо заполонил Микеланджело облаков,
    и в мраморной глыбе созревающего дождя
    легко разглядеть зерна будущих статуй Давидов
    или асбестовых девушек с винтажными зонтами птиц.
    я иду домой по переулку Черной Кошки
    (привет Николо!),
    иду по времени, как паук по чужой паутине.
    по автомобильной дороге рассыпан песок —
    пятнами, пятнами, отпечатками от больших лап —
    это крался зверь песочных часов,
    похожий на коричневую рысь
    с лапами-­конусами. и душа замирает…
    ты чувствуешь — сейчас произойдет небольшое чудо.
    из-за угла выбегают три девочки, друг за другом,
    все разного роста и возраста — от большего к меньшему.
    это линейка развития «девочки разумной» в картинках
    от неуклюжей обезьянки с золотистыми кудрями
    до наглой ехидной бестии с пластинами на зубах.
    и это чудо длится меньше мгновения.
    мгновенья — ограда из зубов (привет Гомеру!).
    но лучистое нечто успевает
    протиснуться из одного мира в другой, перебежать
    из вагона в вагон электрички напротив.
    так истина сбегает из одной реальности в другую,
    а принцесса, накинув мастерку «Пума», спешит
    со скучного бала на пиратский фрегат
    «Летучий сентябрь».

    Пиратский фрегат

    * * *

    осеннее пасмурное утро.
    фонари, точно жирафы, тихо бродят в тумане,
    косые сгустки теней вздрагивают
    за деревьями — это плотва прошедшей ночи
    запуталась в водорослях во время отлива.
    пахнет паленым вой­локом и подгнившими сливами;
    осень тонкокостная дрожит, будто жеребенок-­рахит
    с гнутыми ножками-­ветвями.
    старушка тащит тележку с яблоками.
    иные листья еще рдеют — цвета желчи с кровью.
    внезапно срывается мелкий дождь,
    сотни призраков трут мокрые ветки ладонями,
    добывая туман.
    две студентки укрылись от измороси в беседке:
    курят, бережно кормят друг друга кусочками шоколада,
    словно птицы окающих птенцов – червячками,
    лишь бы не размазать на губах помаду.
    а захмелевший дворник Ефим грустит у подъезда,
    скучает по отчему яблоневому саду;
    но не пройдет и месяца, как явится чистокровная зима,
    и глянешь — с утра уже снегопад бредет за окном,
    точно чистокровный сказочный единорог,
    и его жалят белые слепни,
    а он нервно отмахивается поземкой-­хвостом…

    в иконе из трав

    я найду тебя в иконе из трав,
    в клейком шепоте молоденьких кленов,
    сквозящих на солнце.
    так и хочется спросить у вечернего мира: ты еще здесь?
    но в ответ пахучая тишина
    танцует босиком на теплом песке,
    с голубой лентой ветра в прозрачных волосах.
    или это младшая сестра тишины?
    с веснушчатым тонким лицом
    нащелкивает песенку кузнечиков,
    дразнит слух занозистым звуком далекой пилы,
    вздрагивает звяком собачьей цепи…
    так я сейчас в каком мире? в лучшем из невозможных?
    и правый берег сознания
    исподволь исчезает в электрическом тумане;
    я слышу тихое мур-мур мира —
    песенку беременной кошки
    (изящно растеклась по подоконнику),
    прислушиваюсь к невечному, зыбкому, сиюминутному.
    так младенец в утробе
    различает размазанные, будто джем,
    звуки музыки извне
    и невпопад вздрагивает ножками,
    миниатюрными кулачками.

    все эти легкие чувства — шестые, седьмые, восьмые —
    твои, господи, невесомые шаги.
    а все мои слова — трехтонные одноразовые якоря;
    я бросаю их на немыслимую глубину,
    чтобы уже никогда не поднять на поверхность…

    * * *

    ребенок не научился прятать разочарование.
    а лес наполняется снегом, как вены холестерином,
    наш домик в деревне — ковчег для четверых и всей свиты:
    собака, кошка, нутрии, куры, теленок в закутке.
    а лес наполняется снегом, как память — белым мокрым пеплом
    прожитого, но почему же я ничего не могу разглядеть?
    трактор чистит дорогу мощной клешней, фырчит, тарахтит,
    его электроглаза без век и ресниц дрожат, как у краба, на спицах.
    зачем я приехал сюда — в холодную белизну — писать новый роман?
    улитка с ноутбуком. здесь настоящая зима, ее можно потрогать пальцем,
    как спящего гризли, — аккуратно выломав лед в закупоренной берлоге:
    чувствуешь запах прели и мокрой псины, ягодное дыхание?
    бессонный зверь, я вернулся к тебе,
    жить с тобой в гудящем тепле, есть жареную картошку,
    цедить сироп твоих золотых волос, просто так касаться тебя —
    не ради похоти или продолжения рода,
    и разбирать по утрам монотонный бубнеж вьюги.
    я смотрю на зиму из твоего лица. все мы прячемся
    за толщей стекол-­одиночеств, смотрим в иллюминаторы,
    и зимняя ночь проплывает мимо, и над нами словно круизный лайнер:
    там созвездия-­миллионеры пьют квазарный сок
    и щебечут непонятные фразы на языке черных дыр.
    а лес наполняется нашими стеклянными трофеями, статуями,
    милым бессмыслием. мельтешат белые хлопья,
    но не твои ресницы — осмысленные жнецы с шелком, серпами и сажей.
    все эти воспоминания — фотографии островов. на некоторых есть мы.
    но мировая необитаемость сводит с ума, и я уже смотрю на мир
    в прошедшем времени, как звезда, испустившая свет,
    и свет вернулся к звезде, отраженный от будущей монолитной тьмы.
    любимая, мы одни. и лисица кричит в лесу — так издает писк
    наш старенький картридж на принтере.
    распечатай же зимние вечера, где есть мы, наша семья,
    пока зимний лес заполняет меня.
    сколько же священной голодной пустоты
    (снаружи и внутри),
    готовой принять любой осмысленный хлам, звук, лик.

    Дмитрий Близнюк. <br>Мировая необитаемость

    * * *

    Д.Л.

    зимние дни будто сотканы из сумерек:
    царские верблюды с сиреневыми марлями на надменных мордах,
    и горбы припорошены снежинками.
    нет, это не мираж, это легкая вьюга
    похожая на нейрофибриальные клубки
    в чей-то большой и вытянутой как улица голове.
    забирая дочь из школы с ранцем и кульками
    я чувствую себя счастливым великаном,
    и что такое смысл жизни не спрашиваю.
    прячу самоубийственный вопрос как пистолет в кобуру.
    так наверное и звучит нерешительная мелодия бессмертия —
    пугливая белая лань среди черных окаменевших львов,
    умирать совсем не обязательно, и есть любовь,
    есть таинственный вайфай в твоей и моей голове.
    мы путешествуем на крылатых осликах, а разум — морковь.
    еще никогда жизнь не забиралась так высоко:
    с вершины ей видны зимние города,
    компьютерные платы в пепле, живые микросхемы…
    «ого, меня занесло», даже Господь растерян —
    создал нечто, а нечто стало сложнее Его самого,
    разогналось, как гепард
    квантовый, пирамидальными прыжками — уже не догнать,
    не рассмотреть уже никого — в белых осыпающихся титрах.
    только зимние дни, сотканные из сумерек,
    сонной надежды и любви.
    сиреневые верблюжата вьюги дурачатся за окном…
    пап, смотри мои оценки. и дает ручонку с наклейками —
    второй класс, телефон-часы, и глаза, глаза —
    серые смеющиеся цапли любопытства и игры,
    жемчужный туман, живой танцующий еще-не-мрамор,
    эти зимние дни
    я оставлю себе, спрячу в подкорку,
    чтобы однажды в перспективном нигде достать как звезду,
    как бутерброд с колбасой и сыром, как д/з
    по новой жизни
    собственный мир…
    а мы с дочкой сокращаем путь,
    идем через пролом в чешуйчатом заборе,
    как сквозь порванную сеть — отец-рыба и дочь-рыба.
    и за нами никто не плывет,
    только вьюга зализывает черноты гудящую рану
    белым занозистым языком.

    * * *

    Сельская тишина — толстый бутерброд с маслом,
    щедро присыпанный сахаром луговых стрекоз.
    В ближайшие сто лет здесь ничего не произойдет,
    в future simple тебя никто не ждет.
    Только внезапно нахлынет красноватая синева вечеров
    с повышенным гемоглобином,
    и зашевелятся хищные звезды, задвигают клешнями —
    настоящие, страшные звезды,
    а не мелкое городское зверье в намордниках смога.
    И луна привинчена ржавыми болтами к небесам на века;,
    как баскетбольное кольцо,
    и филин летит слишком низко — не достать трёхочковым броском.
    Парочка поедает друг дружку под темным окном;
    кожа плотной девицы с толстой косой
    покрыта лунной пылью — со вкусом плохо смытого мыла;
    поцелуи грубы и жадны, сладки и приторны, как рахат-­лукум.
    Вокруг разлито такое опьяняющее постоянство,
    что ты не отличаешь дня от ночи.
    И днем весь ландшафт, куда ни глянь,
    голубой газовый шарф с запутавшимся воробьем;
    коза улеглась на старой будке,
    петух важно бродит по двору с хлястиком мозга наружу.
    А по ночам упрямый мотылек
    бьется головой об освещенное стекло,
    как буйнопомешанный ангел в мотоциклетном шлеме
    о стену.

    Здесь революционеры впадают в спячку, как лягушки.
    Здесь не имеет смысла откладывать с получки
    на путевку в Египет.
    Здесь все живет согласно теореме Еремы,
    здесь все поддернуто дремой.
    И пьянят по вечерам крепкие, как спирт, рулады сверчков;
    хочешь — грильяж созвездий погрызи,
    а на рассвете грубые домики примеряют дожди,
    как самки гоблинов — ожерелья…
    Мечты не сбылись? Ну и что?!
    Ангелы на мотоциклах умчались без вас,
    бросили с рюкзаками на проселочной дороге?
    Жар-птицы разменялись на зажигалки?

    Так не грусти, златоуст.
    Ты — нарисованный человечек на школьной доске,
    и тебя медленно стирают снизу вверх,
    сейчас виден один бюст,
    и уже растворяется локоть под губкой во влаге.
    Жизнь не идет, а прыгает, как Царевна-­лягушка,
    со стрелой в толстых губах,
    по-песьи тащит апорт, и вершины не взяты.
    И тишина все так же неприступна, и приступ взросления длится,
    спущенные колеса велосипеда шамкают
    по теплой пыли, и звезда со звездой все больше молчит.
    Жизнь проходит, оттесняя тебя к шумящему краю.
    Господь давал помечтать,
    посидеть за рулем лимузина-мира,
    а затем, как щенка, бросал назад
    и вставлял ключ-рассвет в зажигание…

    Мотылек

    * * *

    если честно, не люблю писать —
    верлибры, стихи, прозу, —
    но люблю одну женщину. однажды Господь
    дал подержать ее за талию (бокал с плотью),
    обнять, заполнить семенем, мечтами,
    галлюцинирующей пустотой,
    а потом превратил в вибрирующую, ломкую,
    скульптуру из бабочек, щелкнул пальцами — фокл! —
    и она разлетелась по миру узорным маревом.
    а я только рот раззявил — небритый голодный птенец.
    теперь в каждой женщине, с которой я мужчина,
    узнаю узоры горячих крыльев.
    но эротическая радость узнавания
    сменяется разочарованием,
    в каждом стихотворении я хочу невыхотимое…
    если бы я мог с ней остаться сейчас и навсегда,
    я бы и слова не написал больше. никогда.
    сжег бы все рукописи, а они горят, чадят —
    подожженные нефтяные скважины
    с черными заваливающимися хвостами…
    но не смог раствориться в ее душе и теле —
    золотой айфон в желудке пойманной акулы.
    застыл лопоухим истуканом,
    а вокруг меня порхают — бабочки-в-животах?
    нет — она, она, она. но ее у меня нет
    и больше никогда не будет.
    это шершаво-­кошмарное «никогда» — шикарное слово,
    точно пиджак из вороньих перьев.
    надеваешь его на голое тело ранним утром — и жуть.
    и посему я возьму от поэзии все, что захочу.
    поздно или рано.
    вот почему я поэт.

    * * *

    тьма сгущалась наискосок,
    будто кто-то играл каприччио Паганини на скрипке
    без струн, без лакированных хрящей,
    без рук и без смычка —
    на одном вибрирующем сгустке теней.
    и хотелось подойти к раскрытому окну
    и выхватить голыми руками кусок синего неба,
    ослепительного, остывающего.
    антивечер.
    антимотылек летит на свет антисвечи,
    в комнатах всё вывернуто наизнанку:
    вывернуты зеркала — внутренности зеркального карпа.
    шторы, будто кони,
    пьют светящуюся пыль у сонного водопоя,
    и так тихо, что скулящий звук телевизора этажом ниже
    просачивается сквозь тишину — звуковой кровью
    сквозь бетонные распаренные бинты.

    * * *

    Ты живешь во мне.
    и каждое утро подходишь к глазам
    изнутри моей головы, точно к французским окнам —
    чистое литое стекло разлито до самых пят,
    и ты потягиваешься на цыпочках и смотришь
    на едва шевелящийся зеленью водопад
    нового дня,
    оставаясь собою.
    смотришь на знакомо незнакомый мир after-­dinosaurs,
    на просыпающийся в сиреневых камушках город…
    я подарил тебе яркую каплю бессмертия,
    впустил тебя хищной неясытью
    в красный лес своего сердца…

    когда-то
    я целовал тебя, всасывал сладкий дымок
    из глиняных рожков твоей груди,
    поглощал солоноватую суть
    полупрозрачных ключиц и шеи,
    приминал пальцами муаровое свечение
    на лопатках;
    я осязал твое сознание —
    точно пушистый одуванчик в руке, —
    и оставалось только нежно подуть тебе в глаза,
    чтобы ты распушилась по спальне,
    медленно закружилась тысячей и одной
    ласковой лебяжьей иглой…
    а потом мы засыпали, хрестоматийно обнявшись;
    иногда я вздрагивал в полусне, точно холодильник,
    и ты нежно гладила меня по загривку.
    наша жилистая от множества проводов квартира
    нуждалась в ремонте, словно бедный факир —
    в новой корзине для змей-танцовщиц.
    и не было у нас ни золотых рыб, ни синего моря —
    лишь монументальный вид из окна
    наподобие… (удалено модератором)

    я был ребенком внутри корабля,
    а ты была моим таинственным морем.
    я боролся с дневным светом – лучами твоей свечи.
    никто из нас не хотел уступать,
    никто не хотел сдаваться,
    проигрывать обжигающей темноте,
    разрастающейся между нами.
    я шептал «выкл»,
    но твоя любовь мягко сияла.
    ты исподволь становилась частью меня,
    победоносно вкладывалась в мой мозг,
    как лезвие – в перочинный нож.
    как ребро, переросшее Адама…

    любимая,
    я стал заложником полезных привычек,
    меня с годами поражает вселенский голод:
    все, кого я запоминаю, становятся мною.
    вот так мы находим продолжение души
    в бесценном камушке, найденном на берегу моря,
    в женщине, идее, дереве на горе,
    в теореме, триреме, тереме,
    в деревенской глуши, в дебрях науки,
    в бессмертных, мерцающих садах искусства,
    в крохотной теплой ладошке внука…
    держи меня, соломинка, держи…

    Дмитрий Близнюк. <br>Мировая необитаемость

    единорог

    осеннее пасмурное утро.
    фонари, точно жирафы, тихо бродят в тумане,
    косые сгустки теней вздрагивают
    за деревьями – это плотва прошедшей ночи
    запуталась в водорослях во время отлива.
    пахнет паленым вой­локом и подгнившими сливами;
    осень тонкокостная дрожит – жеребенок-­рахит
    с гнутыми ножками-­ветвями.
    старуха тащит тележку с яблоками.
    иные листья еще рдеют — цвета желчи с кровью.
    внезапно срывается мелкий дождь,
    сотни призраков трут мокрые ветки ладонями,
    добывая туман.
    две студентки укрылись от измороси в беседке:
    курят, бережно кормят друг друга кусочками шоколада,
    словно птицы окающих птенцов – червячками,
    лишь бы не размазать на губах помаду.
    а захмелевший дворник Ефим грустит у подъезда,
    скучает по отчему яблоневому саду;
    но не пройдет и месяца, как явится чистокровная зима,
    и глянешь – с утра уже снегопад бредет за окном,
    точно чистокровный сказочный единорог,
    и его жалят белые слепни,
    а он нервно отмахивается поземкой-­хвостом…

    молочные зубы

    где заканчиваешься ты и начинаюсь я?
    видела, как китайская стена упирается в море?
    а куда исчезает твой мир?
    серый хрусталь тишины в этих комнатах
    впитал наши голоса, сохранил нас,
    будто живых саламандр внутри шара
    с мокрыми камнями и отрезком ручья.
    сколько еще любви и жизни спрятано в этих шарах?
    сколько этих волшебных шаров позади нас,
    будто пузырьки бессмертия, вьются и беснуются
    вдоль времени-­пуповины, вне смерти?
    а как ты грациозно выходила из моря —
    высвобождалась из пышного платья волн,
    простирающегося до самого горизонта,
    сияя соблазном, разглаживая волосы…
    а дальше вырисовывался величественный Рим,
    и оползни голубей Google’ились на площади,
    и мраморные протезы колонн
    подпирали рухнувшие небеса,
    и к платанам слоновьего цвета тянулась рука, и ты,
    как оса, лакомилась персиковым закатом.
    и зачем вспоминаю нас, тебя вне меня?

    выжимаю теплую заварку из пакетика чая
    на закисшие глаза слепой суки.
    это странно, это приятно.
    это грильяж истины, об него я и ломаю
    молочные зубы воспоминаний,
    чтобы взамен проросли коренные.

    ночной июль

    расстеленное в саду старое ватное одеяло;
    лунный чертог паукообразный
    раскинулся над нами шатром ветра,
    тонко-­металлической музыкой хитинового Баха
    в исполнении электронного стрекота сверчков,
    тишайшего чавканья, тонких шорохов –
    сквозь узкие ветки яблонь и груш.
    ночь слизывала нас, как лимонный сок с ножа,
    и я чувствовал себя где-то далеко-­далеко
    в потустороннем Париже, как Эмиль Ажар.
    ящером задирал голову от протяжного выдоха
    и упирался отуманенным взором в кусты помидоров –
    кусты-­джентльмены укоризненно наблюдали
    за нами, облокачивались на тросточки
    в металлической сетке-­оправе.
    и детский мяч, укрывшись под скамьей,
    точно глобус с вылинявшими материками,
    бормотал во сне: «забери меня в коридор».
    лунный свет притворялся спящей лисой
    на поляне, заполненной зеленовато-­синими цыплятами.

    мы занимались любовью в райском саду,
    жадно дышали, сверкали тугими поршнями,
    напряженными ногами,
    будто нефтяные насосы в Техасе,
    мы качали древнюю и сладкую, как черный мед, тьму
    из скважин звериной памяти,
    и я не чувствовал боли — от ее ногтей,
    от досадного камушка, впившегося в лодыжку,
    не ощущал растертых коленей —
    до консистенции вулканического варенья.
    ее тело сияло красотой и заброшенностью:
    ночные пустыни, над которыми проносятся
    жадные руки – своевольными буранами.
    и банальный расшатанный стол под вишней
    вмиг обращался под нами
    в эротический трон для двоих…

    ночной июль —
    заброшенная винодельня;
    всех нимф вывели отчернивателем,
    как яркие пятна с темной блузки природы.
    это ночное преступление
    с чужой женой, эквилибристика похоти и адреналина
    посреди лунного райского сада,
    где каждый миг кто-то сомнамбулично
    пожирал кого-то.
    но часть меня — щепотка — возносилась над садом
    и наблюдала за Адамом и Евой со стороны.
    вот так время сомкнулось петлей,
    как строгий ошейник с шипами вовнутрь,
    и зверь Вселенной жадно дышал —
    звездами, миллионолетьями…

    Дмитрий Близнюк. <br>Мировая необитаемость

    V

    недорисованные портреты художников в юности,
    я встречаю вас всю жизнь. ваши седеющие волосы
    посыпаны пеплом рукописей —
    так посыпают кусты роз золой.
    только здесь уже нет цветов —
    лишь неброский пустырь да ржавый штырь.
    ваш талант в молодости посчитали нелепым,
    уродливым, несвоевременным, мертворожденным —
    и сожгли в крематории практичности,
    как тряпичную куклу Гоголя,
    чтобы не рвала пластмассовыми ногтями
    шелковую обшивку обстоятельной жизни.
    вот так прах Музы, насыщенный кальцием и печалью,
    шел на удобрение чернозема, благосостояния,
    в пищевую добавку для бройлерных кур.
    так лирику перетапливали в жир.

    вы, одаренные дети,
    несостоявшиеся таланты,
    точно средневековые лучники,
    попадали в плен общества — вас не казнили,
    но уже в школе отсекали мечом
    большой и указательный пальцы,
    чтобы вам больше никогда-­никогда
    не натянуть тетиву шикарного лука,
    не сыграть птичий ноктюрн на контрабасе неба.
    талантливые тени и тени высохших талантов,
    сколько вас?
    и где вы сейчас?

    вы не доиграли, на половине пути бросили
    игрушечные скрипки в траве забвения,
    но кто-то подберет плюшевое недоразумение,
    крокодила Гену с пуговичными диалогами,
    и вырастит упертых гениев: сквозь жар, огонь,
    слезы, медные трубы радости, характер и пот.
    ну что же: я показываю пальцами — v — супостатам
    на другом берегу, их лимузинам, пьяным огням,
    благоразумному мышьяку «хлеб всему голова».
    дразню их – мои пальцы целы! смотрите!
    но боже! сколько раз я подбирал нелепые обрубки в траве
    и пришивал их ­кое-как, наспех, обломком иглы
    фалангу к фаланге,
    верлибр к верлибру.
    а сейчас моя муза в длинном вечернем платье,
    исподволь перетекающем в ночной океан,
    как было сказано выше,
    точно палец, подносит к темным губам
    двой­ную стрелу
    из трав и пения.
    из осколков стихотворений.
    тсс…

    Оставьте ответ

    Введите ваш комментарий!
    Введите ваше имя здесь

    1 × четыре =

    Выбор читателей