ИРИНА ИВАСЬКОВА
Прозаик, член Союза писателей России, руководитель литературного объединения «Авангард». Публиковалась в журналах «День и Ночь», «Подъём», «Наш Современник», «Север», «Сибирские огни».
Живёт в Анапе.
За Мишкиных родителей почти никогда не бывало стыдно. Ну, очень редко —и не за мать, а за отца —когда он выпивал чуток и прищёлкивал пальцами в такт какой-нибудь древней мелодии. А тётя Катя вообще была лучшая, всё говорила и делала как надо. «Почему была?» —подумала Ленка и закрылась одеялом с головой —вспомнила, почему. Теперь все они для Ленки как будто умерли, и невозможно, как обычно, проснуться, умыться потихоньку и свалить к Мишке на целый день. Теперь туда нельзя, потому что Мишка бросил её совсем одну навсегда.
Ленка хотела поплакать, как вчера. Но плакать не получалось —за стенкой вопил телевизор. Мама уже проснулась и гремела посудой —словно назло, в субботу, когда хочется поспать подольше. Ленка даже представляла себе, как мама ранним утром заглядывает к ней в комнату, видит, что дочка спит, и бежит скорее на кухню. Хватает поварёшку, ну или толкушку, что попадётся, и какую-нибудь кастрюлю побольше. И стучит, стучит, типа, нечего тут расслабляться, вот и телевизор погромче включим.
Ленка потянулась к телефону и уткнулась в его светлый экран. Пусто, одни чужие картинки. Ленка спрятала телефон под подушку и крепко зажмурилась —когда-то в детстве она думала, что, если закрыть глаза и очень захотеть, можно вернуться во времени куда захочешь. Никогда, конечно, не срабатывало, но вдруг, если вспомнить что-нибудь правильное, получится?
Вот, можно подумать про тёти Катин одёжный шкаф. Всё там у неё разложено ровно, свободно —чтобы сразу найти. И есть специальная верхняя полка для нарядов не по размеру. «Я снова выросла вширь», —смеялась тётя Катя, но видно было, что ей это неприятно. Однажды тётя Катя на табуретку забралась, и как давай кидать из шкафа прямо на пол такие чудеса —что-то мягкое, переливчатое, полупрозрачное, бросая вслед каждой вещичке такие же чудесные переливчатые слова: шёлк, кашемир. «Бери, —сказала, —мне теперь зачем?». Но Ленка не взяла, конечно. Во-первых, не по размеру ей это всё было —тётя Катя крупная, высокая, а Ленка, как Мишка её называл, мелкотня. А во‑вторых, куда Ленке в шёлковой белой рубашке идти? Тётя Катя тогда огорчилась, но не обиделась —лучшая же, что и говорить.
Или, решила Ленка, лучше подумать про Мишкины окна. Если на них смотреть вечером с улицы, становится так щекотно-странно. В одной комнате за зелёными шторами горит яркая лампа, в другой темно, но пляшут сине-белые тени от телевизора. А окна Мишкиной комнаты составлены из узких полосок света и черноты —он ждёт и не закрывает жалюзи, знает, что Ленке нравится самой с ними управляться. Она придёт, заберётся на подоконник, покрутит лёгкую пластмассовую палочку, глядя во двор, где стояла ещё пять минут назад, и словно разделится на две Ленки: одна ещё там, у пустых качелей, под мелкой дождевой россыпью, а вторая уже здесь, в безопасности и тепле.
А ещё вернее будет, если хорошенько, с усилием, подумать про самого Мишку. Ленка, когда его первый раз увидела, сразу поняла, что ни за что, ни в коем случае вселенная не повернётся таким счастливым боком, чтобы Мишка к ней подошёл и с ней заговорил. А вселенная взяла и повернулась. Он такой был (опять —был! Он же есть, есть!) сияющий. Когда улыбался или задумывался, или скучал —всегда лучился чем-то непонятным изнутри. Как будто точно знал, что бы ни происходило вокруг, ему это не повредит, потому что внутри у него свежо и чисто, как первым снегом усыпано. И был он как-то верно, точно собранный: вот к таким волосам нужны именно такие плечи, а к таким глазам —только такой и никакой другой подбородок. Разве мог он —такой —сначала быть с Ленкой долго-долго, целых полгода, а потом сказать, что больше не хочет её видеть, что ему очень с ней было весело, но всё закончилось насовсем?
Ленка зажмурилась сильнее, чтобы попасть в тот вечер, когда они с Мишкой первый раз гуляли по набережной. Тогда Ленка одной рукой вела по шершавому, нагретому солнцем камню, закрывающему от них серое речное полотно, а другой —держалась за Мишку. И никогда ещё ей не было так хорошо и спокойно —так, как надо, и пропало наконец-то это вечное чувство стыда за себя и за всё, что вокруг неё. Будто бы Ленка во всём этом виновата. А она ведь совсем не при чём.

* * *
Когда-то Ленкина мама с гордостью говорила, что живут они в самом центре города, и что тихо, но в то же время всё рядом. И садик Ленкин, и школа, и скверик симпатичный —гуляй не хочу.
Весной сквер утопал в талой воде, летом —в тёплом, как звериная шёрстка, тополином пухе, осенью —в россыпи палой листвы, зимой под снегом —начисто, наглухо, безнадёжно. Посреди сквера стоял памятник, обсаженный шафраном, и бабушка всегда маму поправляла —не шафран, а бархатцы. На голове у памятника пакостили голуби, по-своему понимающие красоту —плещущие крыльями, говорливые, хлопочущие стаи.
Никто не знал, но Ленкин двор на самом деле был как будто островом —это она ещё в первом классе придумала. Выплываешь из него —мимо гаражей, по узкой тропинке, и плывёшь до сквера. Там снова суша, и можно поглядеть на рыжий шафран. А потом опять плыть —по асфальтовой речке тротуара до школы. Пять минут пути, и бросаешь якорь на высоком школьном крыльце.
А двор и вправду походил на остров. Огороженный со всех сторон, солнечный и тихий, с густыми газонами, толстыми, вечными тополями и буйно цветущими кустами сирени. Ленка росла, но во дворе ничего не менялось, лишь уменьшалось в размерах и слегка тускнело. Где-то за пределами острова сносили деревянные бараки, выстраивали новенькие многоэтажки, превращали старые булочные в аптеки или пивные, открывали магазины —с шумом, музыкой и воздушными шарами, а на Ленкином острове по-прежнему росли одуванчики, бродили непуганые коты, бледные сонные женщины всё также толкали перед собою детские коляски, завесив сердитые младенческие личики дымчатой тканью —чтоб не сглазили; и простыни на балконах сохли всё те же —в полоску, крапинку и цветок.
С острова, прямиком со скамейки у подъезда увезли в больницу Ленкину бабушку, и Ленке до сих пор казалось, что дойди тогда бабушка до двери, ничего бы страшного не случилось. Обратно бабушка уже не вернулась, и с тех пор всё посыпалось: квартиру продали и уехали куда-то на скучную окраину, и Ленке пришлось пойти в другую школу, где все были чужие, и никому до неё дела не было.
Она съездила пару раз в центр, в старый двор, но мамы с колясками глядели с подозрением, коты шарахались, а все балконы вдруг разом застеклили. Ленкин остров ушёл под воду, ей совершенно некуда было идти, и стало страшно стыдно за себя и собственное нелепое существование. Стыдно за свои нескладность и худобу, за то, что одна комната у них завалена хламом —как привезли кучей со старой квартиры, так и оставили. А больше всего стыдно за маму —за её слишком белые, жидко распущенные по спине волосы, глупый плащ и шаткие каблуки, бессмысленную возню на кухне и всегда, всегда неудавшиеся пироги —обгоревшие сверху и сырые внутри.
И пока Мишка не появился, Ленка даже разговаривать нормально ни с кем не могла, прятала глаза и заикалась, и от этого в новой школе её считали чокнутой. А Мишка всё исправил: сказал, что она похожа на Кайли Миноуг, только стриженая, и встречал каждый день после уроков. Оказалось, что он эту же школу закончил год назад, и все его там знали. И с Ленкой все одноклассники сразу стали здороваться и спрашивать, как у неё дела. И Мишкина мама попросила называть её тётей Катей и улыбалась ласково, Мишкин папа перебирал стопку древних пластинок, обещая включить такое, такое! —а Мишка с тётей Катей переглядывались, как сообщники, и посмеивались над ним, будто над маленьким ребёнком.
* * *
Чтобы отвлечься, Ленка шаталась по квартире туда-сюда. Останавливалась в коридоре, у зеркала, и разглядывала себя. Птичье личико, острые коленки, короткая стрижка. Лёгонькая, миленькая, неосновательная —как с такой остаться навсегда? Для «навсегда» нужна совсем другая стать, не пух и перья, а мрамор и безупречность. «Шёлк и кашемир…» —всплывало в мыслях у Ленки, и она снова принималась реветь.
Главное, не вспоминать, как вчера не выдержала и потащилась к Мишке —поговорить ещё разочек, ну, вдруг всё неправда и всё, что сказано, можно отменить. Окна его глядели как обычно, и очень больно было понимать, что там, наверху, Ленку никто не ждёт.
Она вошла в лифт, нажала на четвёрку и слушала, как гудят где-то металлические тросы и стучат неведомые механизмы —так же сильно и упорно, как её собственное сердце. Лифт открылся, и Мишка стоял перед ней —собрался, видно, прогуляться.
Ленка шагнула вперёд, уткнулась носом в его шарф и испытала какое-то райское чувство возвращения. Он опустил ладони на её плечи, и Ленке на секунду показалось, что Мишка сейчас обнимет её как всегда. Но он только отодвинул Ленку от себя и сказал тихо и твёрдо:
— Всё, Лена, всё. Я же говорил уже.
И сил у Ленки осталось ровно на два шага назад —от Мишки до открытого ещё лифта. Стальные половинки сдвигались, закрывая от неё Мишкино лицо. В последнюю секунду он вдруг помахал ей на прощание, лучась, как всегда, своим неведомым внутренним светом, и его улыбающиеся губы сложились в беззвучное «Пока-пока!».
Ленка захлопнула за собой тяжёлую подъездную дверь и побрела куда-то, добросовестно переставляя ноги, очень стараясь оказаться как можно дальше от всего, что случилось, от своего стыда, и от себя тоже, и забрела вдруг так далеко, что перестала узнавать дорогу. От растерянности она даже перестала плакать и подняла голову, соображая, как бы теперь вернуться и где же тут остановка.
Тётя Катя в незнакомом Ленке жёлтом пальто шла навстречу легко, будто бы на цыпочках, и держала под руку мужчину —не Мишкиного папу, а другого, очень высокого, с насмешливым, обросшим густой чёрной щетиной лицом.
Ленке показалось, что, не держись тётя Катя за своего спутника, унеслась бы, как воздушный шарик, выше крыш. Мужчина смотрел на тётю Катю жадно и отчего-то немного удивлённо, а она, смеясь, говорила что-то быстрое, потом уткнулась в его плечо лбом и даже, кажется, на секунду прижалась губами к коричневой коже его куртки. И вся она была незнакомая, презрительная ко всему вокруг, а Ленка почему-то сразу вспомнила, как Мишкин папа, щурясь, щёлкал пальцами под музыку и говорил: «Это, Ленусик, не ваши нынешние дрыгалки…».
Тётя Катя встретилась с Ленкой глазами, отвела взгляд безо всякой паники и смущения —будто бы от совершенно чужого человека, и прошла мимо, не потеряв ни презрения, ни лёгкости шага.
Этого Ленка снести не смогла.
— Екатерина Сергеевна! Екатерина Сергеевна! Тётя Катя! —выкрикнула она вслед жёлтому пальто.
Тётя Катя остановилась, сказав бороде что-то негромкое, отцепилась, наконец, от его рукава и повернулась к Ленке.
— Ну что тебе, Леночка, что ты хочешь? —спросила она с неудовольствием, стала вдруг выглядеть так, словно её только что разбудили, тряхнула головой и улыбнулась легонько. —Ладно. Давай так —я с Мишей сама поговорю, попрошу его, чтобы он насчёт тебя передумал, ну, а ты никому не слова про… —она не договорила, подняла брови и кивнула в сторону чернобородого. —Понимаешь?
— Что? Что я понимаю? —закричала Ленка. —Я ничего не могу понять! Да идите вы все! —и пошла прочь быстро, и ещё быстрее, а потом побежала, и бежала так долго, что закололо в боку, как в детстве, когда опаздываешь в садик и никак, никак не поспеваешь за скорым маминым шагом.
* * *
Мишка позвонил поздно вечером.
— Знаешь, Лен, —проговорил он как-то неуверенно —так, словно кто-то стоял рядом с ним и подсказывал нужные слова. —Я тут подумал, может, мы поторопились? Хочешь, завтра погуляем? Я за тобой сам зайду.

Ленке снова стало стыдно, но не за себя, как раньше, а за него —невыносимо стыдно и жалко, что всё вот так может получиться и ничего тут исправить нельзя. И даже представить было противно, каково ему —звонить вот так и говорить такое?
— Нет, Мишенька, не пойдем, —сказала Ленка. —Всё, значит всё. Тёть Кате привет.
Она выключила телефон, перевернула его экраном вниз и совершенно расхотела плакать. Из кухни слышался рассыпчатый стук —наверное, снова будут пироги, и эти дробные хлопоты ножа о доску вдруг показались Ленке похожими на аплодисменты.



